Дмитрий Калугин («Антропологический форум»)
Рецензент – Дмитрий Яковлевич Калугин, Национальный исследовательский университет «Высшая школа экономики» / Российская академия народного хозяйства и государственной службы при Президенте Российской Федерации, Санкт-Петербург
E-mail: m.kalugin@gmail.com
Коллективная монография, посвященная какой-то одной научной проблеме, — жанр, таящий в себе множество опасностей. Главная сложность состоит здесь в том, чтобы дать более или менее всестороннее представление о предмете, не впадая при этом в пересказ или компилирование общеизвестных вещей, а также найти такой взгляд на проблему, который позволил бы осуществить прирост знания. Словно предупреждая подобные соображения, составитель сборника «Статус документа: Окончательная бумажка или отчужденное свидетельство» Ирина Каспэ пишет в редакторском вступлении: «Книгу составляют статьи очень несхожих — по методологическим предпочтениям, по выбору подходов и даже по научному стилю исследователей <…> Создание такого неоднородного, не подлежащего унификации дискуссионного поля входило в замысел редактора-составителя» (С. 10–11). Статьи сборника действительно выполнены в разной научной манере: здесь есть и своеобразная история понятий (Галина Орлова), и социальная история (Альберт Байбурин), и прикладные социальные исследования (Елена Васильева и Елена Рождественская), философско-ориентированный анализ политического языка (Святослав Каспэ) и визуальных объектов (Олег Аронсон, Нина Сосна), и опрос историков, и филологические штудии (Ирина Каспэ, Елена Михайлик, Илья Кукулин), а приложение представляет собой небольшие эссе о бытовании «документа» в современной России в жанре «заметки по социологии повседневности».
Все эти большие силы задействованы ради того, чтобы схватить специфику документа или, если быть более точным, «документности» — слово, придуманное по аналогии с якобсоновской «литературностью». Собственно говоря, это и есть основная инновация, с которой предстоит столкнуться читателю. Так что на этом стоит остановиться поподробнее.
Использование понятия, ассоциирующегося с литературой и литературной теорией, в качестве ключевого достаточно симптоматично и указывает на поиски каких-то методологических оснований. Как известно, при помощи понятия литературности Роман Якобсон пытался определить специфический объект литературоведения. В конечном счете, теория литературы пришла к тому, что универсальных критериев «литературности» не существует и ее следует определять функционально, т.е. с точки зрения читателя: носители определенной культуры в определенный период могут указать определенные свойства текста, которые сигнализируют о его «литературности» и заставляют воспринимать его как эстетический объект. Сходим образом, в описании «документа», предложенном Ириной Каспэ, на первый план выходит функциональный аспект: он «присваивается теми или иными институтами, закрепляется при помощи специфических маркеров <…> наконец, навык распознавать и прочитывать нечто как документ поддерживается определенным набором культурных норм» (С. 6). Следует подчеркнуть, что главный интерес всего предприятия представляет здесь не столько сам документ, сколько «культурные представления о нем, коммуникативные эффекты, которые им производятся» — то есть, всё то, что по аналогии с литературностью и можно назвать «документностью» (С. 6).
Основная функция «документа», читаем дальше, состоит в «оформлении, формализации и замещении собой практики персонального доверия» (С. 8). Однако, размышляя над продуктивностью аналогии «литературность» — «документность», следует отметить, что если «эстетическое» как содержание литературности представляет собой уже устоявшеюся категорию, то доверие, с этой точки зрения, оказывается чем-то гораздо более неопределенным и контекстуальным. Кроме того, проблема «доверия» как таковая в сборнике игнорируется, хотя ей должна была бы быть посвящена глава, которая бы ввела читателя в курс дела и помогла осмыслить разные аспекты этого сюжета. Поэтому остается непонятным, что же дает в этой связи концепция «документности»? Зачем она нужна? Лишь для того, чтобы подчеркнуть коммуникативный, функциональный аспект документа? Или таким пиратским образом, при помощи ассоциаций с литературной теорией, придать объекту исследования теоретическую фундированность? Все эти вопросы на самом деле не получают никакого определенного ответа во вступлении и отдаются на откуп авторам статей, которые должны в конечном счете сами определить, чем именно они занимаются.
Очевидно, производство доверия включает в себя такое большое количество механизмов, совершенно различных по своему статусу, что без продуманной концепции каких-то фундаментальных оснований рискует превратиться в описание отдельных частных случаев, что как мне кажется, в конечном счете и произошло. Если как-то унифицировать разные аспекты сборника, то основной вопрос может быть поставлен следующим образом: «Как соотносится доверие с документом?» Философский взгляд на эту проблему открывает довольно интересное поле для размышлений и нетривиальных выводов. Собственно говоря, основная задача издания состоит даже не в том, чтобы получить окончательные ответы на этот вопрос, а в том, чтобы посмотреть, как на этот вопрос будут отвечать на него представители различных дисциплин: историки, социологи, литературоведы. Посмотрим, что же в результате получилось.
Первый раздел («Официальный документ: удостоверение и фальсификация власти») открывает статья Галины Орловой «Изобретая документ: бумажная траектория российской канцелярии», которая, если смотреть на нее с точки зрения структуры сборника, должна прояснить, каким образом «документ» отвоевывал себе место в истории русской культуры. Анализируя значение самого слова и, в каком-то смысле, пытаясь проследить его историю, автор определяет ситуацию документа как «эпистемологическую недостачу», «дефект легитимности или же отсутствие бумаги, необходимой для удостоверения факта» (С. 24). Собственно говоря, этим, с точки зрения автора, и исчерпывается функция документа, поскольку если канцелярские «бумаги», подтверждавшие тот или иной факт, не вызывали никаких сомнений, тогда «документы» назывались «свидетельством» (С. 24). Дальше автор переходит к своей, как представляется, основной идее, а именно, идее «перформативности документа». Исследовательница пишет: «Ориентированный на приоритет письма, документ не столько подтверждает реальность референта, находящегося где-то за пределами бумажного листа, сколько производит самодостаточную и герметичную реальность документальной записи» (С. 37).
Последняя мысль, что документ обладает качествами, способствующим его радикальной обособленности, за счет чего возникает эффект автореферентности, столь же остроумна, сколь и недоказуема. Она, возможно, плодотворна, но не исторична, а, скорее, метафизична по своей сути. Что же касается самой «истории» и позитивистских объяснений, почему в России документы сами по себе, а «реальность» сама по себе, то все это, как кажется, не очень интересно автору (собственно, самой истории документа из 35-страничной статьи уделено всего только три страницы). В целом, статья Галины Орловой производит довольно противоречивое впечатление, поскольку многие возможности, связанные с изучением документа, так и остались не реализованными, а базовая концепция — не верифицируемой. Кроме того, здесь хорошо видно, что между «документом» и «документностью» мало общего и внимание им уделяется неодинаковое. Хотя ведь предупреждали в самом начале, что руководствовались создатели этого сборника вовсе не интересом к документу (С. 6).
Схожие соображения вызывает и вторая статья этого раздела «“Отразить суть”: к онтологии политического документа», написанная Святославом Каспэ. Как мы узнаем, «политический документ» — это не постановление правительства или бюрократический документ, а достаточно парадоксальный объект, поскольку представляет он собой «сгустки информации», которые плодят политические институты, политические акторы и т.д. (С. 56–57) и которые являются «некоторым удостоверением состояния политической реальности, снятым с нее мгновенным слепком» (С. 59). При этом «политическим документом», читаем дальше, может стать любой документ вообще независимо от интенций своих создателей (С. 58). Такое определение заставляет серьезно задуматься о том, имеет ли все это какую-то «эвристическую продуктивность», если, например, «политическим документом» может стать и газетная статья, и устное высказывание (С. 58). Соображение, что признаком политического документа является «императив уплотнения смысла», фактически уравнивает «политический документ» с художественным текстом, для которого, если верить Ю.М. Лотману, также характерна «повышенная информативность».
Иначе говоря, здесь, как и в предыдущей статье, дается попытка определить на свой манер эту пресловутую «документность». И опять мы сталкиваемся с той же самой проблемой, но уже удвоенной основной проблематикой статьи: абсолютная неопределенность и размытость самого понятия отягощается размытостью и неопределенностью предлагаемого понятия «политического». Мне кажется, что аналитический ход, который позволил бы прояснить, что такое «политический документ», должен быть прямо противоположным тому, который мы находим в статье. Исходным здесь должно быть именно определение «политического», и не только то, которое предлагают Эдвард Шилз, Дэвид Истон, Карл Шмитт, Макс Вебер и другие, а такое, которое позволило бы выявить особенности «политического» в России в начале XXI в. Вот тогда, возможно, и станет более понятно, в чем же состоит политический документ и какую же именно суть он выражает. В противном случае, «суть документа», т.е. предмет анализа, ускользает, и все это приобретает характер остроумной эссеистики.
Хотелось бы коснуться и статьи Елены Васильевой «Социальные эффекты фальсификации документов: анализ современных российских практик», завершающей первый раздел. Здесь перед нами прикладное социологические исследование, посвященное проблеме подлинности документа и социальным аспектам его фальсификации и демонстрирующее в полной мере, что социология ничем не может помочь прояснению того, что такое «документность», поскольку мыслит вполне приземленными категориями. Основным критерием подлинности, с точки зрения автора, «является способность документа представлять достоверную информацию» (С. 104), а главный тезис статьи состоит в том, что, «участвуя в социальных взаимодействиях, связанных с риском, документы способствуют производству доверия, позволяют восполнить его дефицит» (С. 106). Здесь можно порадоваться — ничего неопределенного, все очень конкретно и основной тезис статьи подкрепляется серьезными эмпирическими исследованиями, с графиками, таблицами и т.д. В конце статьи читаем, что в «процессе товаризации документы лишаются социального смысла, утрачивают социальное означающее», «не выполняют свою функцию, связанную с предоставлением социальным агентам достоверной информации друг о друге» и что «широкое распространение сфальсифицированных документов стимулирует также снижение доверия к властным органам, производящим документы-симулякры» (С. 122). Все совершенно справедливо, и единственным недостатком статьи Е. Васильевой является лишь то, что она практически ничего не добавляет к тому, что и так всем известно. Документы восполняют дефицит доверия, а их фальсификация подрывает доверие и к власти, и к документу. С этим не поспоришь.
Можно сказать, что первый раздел (за исключением статьи Альберта Байбурина, посвященной введению паспортной системы в СССР, не вызывающей никаких вопросов ни с точки зрения методологии, ни по выводам и, по сути дела, не имеющей отношения к проблеме документности), самый неоднозначный в книге. И это очень жаль, поскольку именно здесь, как кажется, и должна быть поставлена основная проблема, заданы аналитические векторы и создан фон для всех дальнейших публикаций. Каждая из статей раздела демонстрирует на свой манер неспособность схватить суть поставленной проблемы. Отсюда и возникает эффект эссеистичности, подрывающий научность, даже несмотря на большое количество сносок.
Второй раздел («Удостоверение памяти — исторической, социальной, медийной») включает в себя содержательную статью Фрэнсиса Блоуни и Уильяма Розенберга, посвященную архивам и тому, как архив формирует отношение к документу, опрос историков «Что такое исторический документ?» и размышления Бориса Степанова по поводу этого опроса, статью Елены Рождественской, анализирующую биографии остарбайтеров, и стоящие несколько особняком в этом ряду статьи Олега Аронсона и Нины Сосны, посвященные визуальным документам (кино- и фотодокументам). Здесь сталкиваются два радикально противопоставленных отношения к документу: с одной стороны, историки с их стремлением сделать документ-источник подручным средством своей работы, с другой — философствующие искусствоведы, для которых сама возможность документа свидетельствовать и удостоверять ставится под вопрос.
Собственно говоря, в этом разделе позитивизм историков вступает в противоречие с попытками описать травматический, непередаваемый опыт, искажающий и коверкающий те формы, в которых он представляется. Эта общая тема является основной в статье Елены Рождественской «Биография.doc: нарративизация биографического опыта остарбайтеров», посвященной репрезентации опыта людей, угнанных на работы в Германию. Анализируя биографические интервью («документы жизни»), Елена Рождественская показывает, как выстраивается биографический нарратив, в который вписаны лакуны, умолчания и другие речевые стратегии, позволяющие героям ее исследования в какой-то мере примириться со своей жизненной историей. В этом же направлении Олег Аронсон анализирует фильм Клода Ланцмана «Шоа», посвященный Холокосту и представляющий собой многочасовые интервью бывших заключенных лагерей смерти, фильмы Карин Юршик, показывающей со всеми подробностями подготовку тела только что умершего человека к похоронам, Артавадза Пелешяна, пытающегося схватить ускользающее мгновение, без конца монтируя архивные материалы. Статья Нины Сосны «After-life фотографии: анимация архива», развивая эту тему, посвящена функции фотографии как способа репрезентации прошлого и возможности, таким образом, реактуализировать прошлое в новом контексте.
Стоит отметить, что, начиная со своей второй половины (своеобразным водоразделом здесь является статья Елены Рождественской), сборник выходит на свою магистральную линию, приобретает динамизм и неожиданность. Здесь мы вступаем в область драматического и неочевидного, того, что, как кажется, и является наиболее привлекательным для авторов и имеет непосредственное отношение к поставленной проблеме. И здесь главное слово принадлежит литературе, ведь, как уже отмечалось выше, именно ей мы обязаны появлением всей проблематики «документа» — «документности», которая будет толковаться в антипозитивистком ключе. Об этом говорит название статьи составителя сборника Ирины Каспэ «Вместо доверия: “Работа с документами в русской литературе 2000-х”», название которой, как кажется, полемично по отношению к уже упоминавшейся статье Елены Васильевой. Для Ирины Каспэ литература очевидным образом представляет собой способ проблематизации «документального» в противовес его прагматическому пониманию.
Основной тезис статьи Ирины Каспэ состоит в том, что использование «документа» как способа производства «доверия читателя» оказывается «оборотной стороной недоверия к себе как к читателю <…> к своей способности добывать смысл из литературного текста, вменять ему смысл, делать его в процессе чтения и интерпретации осмысленным» (С. 280). Другой важный тезис состоит в терапевтическом смысле использования документа, за счет чего он «превращается в невидимого посредника, благодаря которому литературе и ее интерпретативным институтам удается смягчить прикосновение к самым проблематичным и / или травматическим зонам» (С.296–297). Эти два момента оказываются определяющими. С одной стороны, перед нами очевидный кризис читателя, утратившего возможность оперировать смыслами, генерируемыми литературным текстом, с другой стороны — возникновение у литературы терапевтической функции, предполагающей, фактически, отказ от катарсиса, на который ориентирована прежняя литература. Здесь хорошо схватываются основные аспекты современной культурной ситуации, и можно предположить, что мы имеем дело с одной общей проблемой — своеобразной «нехваткой реальности», присущей эпохе постмодерна, создающей пространство неразличимости между текстом и жизнью. Таким образом, перед нами не взаимодействие жизни и дискурса, а взаимодействие разных дискурсов между собой, статус которых уже не может быть точно определен и которые отвечают терапевтическим запросам потребителей культуры в эпоху ее массового производства.
Кроме статьи Ирины Каспэ, открывающей последний раздел («Удостоверение причастности: Документ и литература»), в него входят также статья Елены Михайлик, посвященная анализу «Колымских рассказов» Варлама Шаламова («Документность “Колымских рассказов” Шаламова: деформация как подлинность»), и статья Ильи Кукулина («Одомашнивание цифр: квазидокументность телефонного номера в русской поэзии ХХ века»). Статья Елены Михайлик продолжает тему, намеченную в статье Олега Аронсона, — репрезентация опыта, превосходящего любую репрезентацию (т.е. «опыта возвышенного»). С этой точки зрения «Колымские рассказы», как пишет автор, представляют собой «не вполне человеческий документ» или «документ в очень особом понимании, когда предметом, представленным к рассмотрению, служат выведенное из строя тело, рассоединенное восприятие, нивелированная личность, искаженный язык, незавершающийся сюжет, недействительные попытки осмысления» (С. 321). Статья Ильи Кукулина посвящена использованию чисел в русской поэзии ХХ в., того, что автор называет «квазидокументностью». Здесь стоит отметить в первую очередь очень нетривиальную постановку проблемы: анализируя использование чисел в русской поэзии XX и XXI вв., автор описывает трансформации приватности — публичности, которые выражаются в модальности использования телефонного номера (в статье разбираются тексты В. Маяковского, К. Чуковского, С. Маршака, О. Мандельштама, А. Галича, В. Высоцкого, Б. Гребенщикова и др.). Удачно найденное соотношение между литературным и социальным рядами делает эту статью одной из самых удачных во всем сборнике.
Какие же выводы можно сделать из вышесказанного?
В первую очередь хорошо видно, что чем более позитивистский характер имеет научная дисциплина, тем труднее ей работать с понятием «документности». Традиционная социология и история фактически расписались здесь в своем бессилии. С этой точки зрения, неслучайно, что историки, по словам редактора-составителя, продемонстрировали «факт радикального непонимания идеи нашего проекта» и воспринимали его как «повторение азов источниковедения» (С. 12). Зато искусствоведение и литературоведение продемонстрировали свою полную пригодность, что тоже достаточно показательно, ведь сама постановка вопроса имеет скорее философский, чем прагматический характер, а современные искусствоведение и литературоведение — это области интердисциплинарные sui generis, что и обеспечивает их готовность к самым разным интеллектуальным вызовам.
Другой важный момент состоит в том, что к концу сборника прояснились некоторые важные, не вполне отчетливо сформулированные вначале, черты, определяющие направленность сборника. Если «документность» следует рассматривать как некое особое свойство документа, то, кажется, в конечном счете речь идет не столько о доверии, сколько о вписанной в документ невозможности быть документом, то есть невозможности производить доверие. Такой онтологический статус документа для человека, живущего в России не содержит в себе ничего парадоксального, и именно это разделяемое всеми чувство приводит к тому, что сквозной темой сборника является травматизм, произведенный документом, из-за чего многие статьи начинаются с описания собственного опыта столкновения с бюрократическими институциями. Можно предположить, что особый характер «документа» в русской культуре, та драматическая роль, которую он играет в человеческой жизни, связана с особенностями модернизационного процесса в России начиная с конца XVII — начала XVIII в., ощущаемыми вплоть до сегодняшнего дня. Документ здесь — разумеется, не только то, что «восполняет недостаток легитимности бумаги», как писала Галина Орлова, а то, что противостоит человеку и всему миру как враждебное начало, как железный закон принуждения и инструмент социальной дрессуры, действующий в соответствии с собственной логикой, неведомой тому, к кому он применяется. Характер этого бытия и определяет статус документа, не только бюрократический, но, собственно говоря, экзистенциальный, задающий основные параметры как самой жизни, так и способов ее репрезентации.
В заключение следует поставить вопрос, насколько плодотворными оказались поставленная проблема и способы ее разрешения. Мысли на этот счет приходят противоречивые. С одной стороны — много интересных примеров современного анализа культуры, с другой стороны, проблема «документности», центральная для всей книги, по сути дела так и не была отрефлексирована до конца. Тем не менее, отдельные статьи содержательны и заставляют работать воображение, что уже не так мало. Ведь, в конечном счете, наука — это не только поиск правильных ответов, но и стремление ставить новые вопросы.