Бараш Александр

Александр Бараш. Автаркия, или Антропология литературного диссидентства (запоздалое предисловие, MoReBo)

Свое время

Александр Бараш. Автаркия, или Антропология литературного диссидентства (запоздалое предисловие, MoReBo)В последние несколько лет появилось хорошие книги, посвященные неподзенцензурной культурной жизни в СССР в 70–80-е годы. Это был, вероятно, один из самых динамичных периодов московской литературной жизни: переходное время от советского литературного мира — к постсоветскому. Эпоха, важная и для понимания того, что произошло после распада Советского Союза, в частности, того, что происходит сейчас, поскольку это было время формирования ментальности нескольких поколений, которые определяют социальную и культурную атмосферу сегодня. О том, из чего и как росли эти поколения, о том, что на них влияло, я стремлюсь говорить в этой книге, продолжении романа «Счастливое детство», «ретроактивного дневника», посвященного детству и юности в Москве 60–70-х годов. «Свое время» — о культурном андерграунде 80-х, литературной и рок-музыкальной жизни.

 

Есть антологии о литературной и художественной жизни Ленинграда позднесоветского времени, о художественной жизни Москвы. Литературная жизнь столицы в 80-е годы представлена пока явно меньше. Хотя это был очень яркий и живой момент: время салонов, клубов, литературных журналов, выступлений при массовом скоплении публики.

В «Своем времени» — рассказ о чтениях Вен. Ерофеева, Генриха Сапгира, Владимира Сорокина, Д.А. Пригова, о поэтических клубах и собраниях: Клубе «Поэзия», Студии МГУ, о независимых альманах и журналах: «Эпсилон-салоне», «Сине-Фантоме»...

Все это через оптику личного участия. Как это происходило изнутри, «с точки обзора» организатора ряда проектов? Как создавался альманах «Эпсилон-салон», ведущий московский неподцензурный литературный альманах того времени, как проходили выступления группы «Эпсилон», входившей в знаменитый Клуб «Поэзия».

Нонконформистская антропология предопределила не какую-то фатальную брутальную коллизию с социумом, а нечто более продуктивное: участие в создании и поддержание соответствующего — себе — контекста: современной литературы, музыки, «арта». Вместе со слоем таких же, по культурной антропологии или по антропологической культурности, людей, которых объединял в один круг эксперимент по превращению образа мыслей — в образ жизни, в то время в том месте.

Скорее всего, наиболее точное определение для того, чем мы были — культура андерграунда. Тут есть одновременно две черты, которые ее сформировали: нацеленность на создание нового («авангардность») и социальное поведение.

Социальное поведение было довольно отстраненным. Но это была в большей степени именно самодостаточность внутри своего круга и шире — культурной ниши, чем что-либо еще. В первую очередь — самодостаточность. Автаркичность. Это относится частично и к психологической сфере... или чуть ли не к антропологии. Многие из нас были «по-человечески» интровертами, спровоцированными-взысканными к публичной деятельности обстоятельствами времени и места. — Новой волной высвобождения «из-под глыб», солнечной активностью исторического перелома.

Несколько глав посвящены созданию рок-группы «Мегаполис», особенностям рок-текстов. Подпольные концерты конца 70-х, выступления Бориса Гребенщикова и Петра Мамонова в 80-е годы, эссе о том, что и как это было, когда рок-музыка на несколько лет стала «нервом эпохи» и взяла на себя роль, которая принадлежала раньше литературе: «подавала мироощущение», перефразируя Мандельштама, задавала модели отношения с окружающим.

В «Своем времени» много любимого города: от Москвы 60-х, детства на «Октябрьских полях», когда там еще не было метро, и до историко-литературной топографии парков у метро «Сокол», месту действия одной из лучших песен Вертинского «То, что я должен сказать» («Я не знаю, кому и зачем это нужно...»), и там же Солженицын назначил встречу Шаламову для разговора о совместном написании «Архипелага ГУЛаг».

Книга построена на соединении мемуарных «картинок», портретов, сцен — со стихами и с рефлексией об исторической, социологической, антропологической специфике позднесоветского социума. Это роман-путешествие по этапам отношений с советской цивилизацией, попытка понять этот мир ретроактивно, не как ушедший (чужой), а как свой, живущий в нас. Во многом об этом — в стихотворении «Левант», вошедшем в книгу:

Мы шли по щиколотку в малахитовой воде.
Солнца еще не было видно, но заря цвета
зеленого яблока — вызревала за горой Кармель.
Воздух был ясен и прохладен как метафорическая фигура
в античном трактате. Вино утра — свет, смешанный
с дымчатой водой, — вливалось в прозрачную чашу
бухты, с отбитым боком древнего волнолома.
Во времена расцвета это был порт
столицы Саронской долины, увядшей,
когда Ирод построил Кейсарию.
А сейчас мы,
в легком ознобе после бессонной ночи, продолжаем
литературный разговор, начатый ранним вечером накануне.
Водка и мясо сменились к полуночи на кофе и сигареты,
друзья разъехались, жены уснули в саду,
одна в гамаке, другая в шезлонге...
Разговор
о родной литературе, о соратниках и соперниках, о том,
что это одно и то же, об их достижениях, о содержательности и
состязательности, об атлетах-демагогах из следующего поколения,
о лукавых стилизаторах из предыдущего — перетек к середине
ночи, когда движение времени зависло в черной глубине и ни
оттенка синевы уже не осталось и еще не проявилось, —
в медитацию о книгах, стихах, о сближении поэтик,
а к утру — на комические эпизоды общения
с инстанциями советской литературы
позднего застоя. Кажется,
я начинаю любить море.
Никогда не любил. Моя вода, с детства — торфяные пруды
Подмосковья. От двух-трех заездов на Черное море осталось
тяжкое чувство духоты, толпы, погруженности в поток чужих сил
и физиологии, — как от залитой потом электрички в июле. И море,
яркое, яростное даже в покое, другое – лишь усиливало
желание вернуться к темным ледяным омутам,
где слышен даже шорох стрекоз.
Но вот сейчас,
когда литературный разговор, то,
чем мы на самом деле жили всю жизнь,
в клубах и домашних салонах, дачными вечерами
под Солнечногорском и в Кратово, зимними ночами
на Ярославском или Каширском шоссе, — слился
с мягким хоровым рефреном светлых волн, — всё
ожило, задышало, заиграло, вернулось,
в это утро, в Леванте.

Герои «Своего времени» очень литературоцентричны. Видимо, можно сказать, что сам жанр «Своего времени» — литературный разговор. Альманах «Эпсилон-салон» возник из общения, из бесконечного разговора о литературе нескольких человек. Стал как бы овеществленной формой этого разговора. Это и осталось чуть ли не единственным реальным, предметным, что было в тогдашней жизни — кроме собственно текстов. Общая форма существования. Нечто среднее между чеховской дачей (переходное время, между «укладами» и сознаниями, промежуточность, ускользание времени между пальцами...) — и «шарашкой» (любимое дело, но в тюремных условиях)…

В главе, посвященной кругу альманаха «Эпсилон-салон», внимание сконцентрировано на антропологии «литературного диссидентства». Оно в известном смысле было «шире» политического диссидентства. Мы отказывались от любого соотношения, от любого «анти», предполагающего нахождение в одной плоскости с тем, что отрицается. И манифестировали построение пространства для альтернативной жизни, свободной от связей не только с подсоветским, но и с социальным миром вообще. Как это было — читайте «Свое время».