Чтения памяти Юрия Михайловича Лотмана проходят в Институте высших гуманитарных исследований РГГУ в двадцать пятый раз, однако они носили не торжественно юбилейный, а вполне рабочий характер. Что же касается темы, то она, пожалуй, подспудно присутствовала и на всех других лотмановских конференциях, поскольку чтение предшественников и трансформация прочитанного — неотъемлемая часть литературного творчества, а обнаружение и исследование цитат и реминисценций неизменно входили в круг интересов Лотмана.
А.И. Иваницкий (ИВГИ РГГУ) прочел доклад «Булгаков читает „Фауста“ (гётевские реминисценции в „Мастере и Маргарите“ как мировоззренческая система)». Сравнение романа Булгакова с трагедией Гёте неоднократно становилось предметом рассмотрения исследователей, но докладчика это не смутило, и он отважно предпринял попытку взглянуть на проблему под собственным углом зрения. Анализируя роль дьявола в обоих произведениях, упомянутых в заглавии, он подчеркнул, что и у Гёте, и у Булгакова этот мотив играет «руководящую роль». И Мефистофель, и Воланд, с одной стороны, полностью уподобляются окружающей среде, а с другой, сначала стимулируют людей на злодеяния, а затем доводят их до деятельного раскаяния. Воланд и его свита имитируют повадки земных москвичей (Воланд пьет лучше Степы Лиходеева, Коровьев имеет вид обычного московского пропойцы), но они коренным образом отличаются от нечисти в «Дьяволиаде», которая была сугубо советской. Советское зло и в «Мастере и Маргарите» по-прежнему остается ничтожным и пошлым, оно продолжает «традиции» Шарикова и потому функционирует не как механизм истории, а лишь как плесень на нем. Что же касается Воланда и его свиты, то они, хотя и принимают вид этой «плесени», на самом деле заняты ее искоренением, излечением подобного подобным (в соответствии с тем же гомеопатическим принципом, с каким Воланд исцелял Степу от похмелья). Разумеется, докладчик коснулся не только сходства между «Фаустом» и «Мастером и Маргаритой», но и их различия: у Гёте созидательность зла располагается вне поля истории культуры (в сценах на Брокене различимо штюрмерское приобщение к природе), а у Булгакова зло движет историей как таковой; таким образом, Булгаков, изображая самоочищение зла, осуществляет корректирующее чтение «Фауста». В ходе обсуждения доклада О.Е. Этингоф перечислила несколько интересных тезисов из своих работ, посвященных Булгакову, в частности напомнила о роли Пасхи в «Мастере и Маргарите» и в жизни самого Булгакова (во время Гражданской войны во Владикавказе он был спасен от расстрела в канун Пасхи).
Н.М. Сперанская (РНБ, Санкт-Петербург) в докладе «Маргиналии Вольтера» остановилась на этой маргинальной (в прямом и в переносном смысле), но крайне характерной стороне творчества Вольтера. В начале доклада докладчица напомнила об обстоятельствах появления в Российской национальной библиотеке книжного собрания Вольтера. Эти без малого семь тысяч томов были приобретены Екатериной II у племянницы и наследницы писателя после его смерти, привезены в Петербург и размещены в Эрмитаже в составе личной библиотеке императрицы, а в 1861 году перемещены в Императорскую публичную библиотеку. Около двух тысяч книг из библиотеки Вольтера снабжены его пометами. «Корпус помет» начал печататься в 1979 году в Берлине, затем после перерыва издание продолжилось в Оксфорде и дошло последнего, девятого тома, который сейчас находится в печати. Вольтер неизменно снабжал книги, которые читал, пометами. Они почти всегда были очень эмоциональны («Вертопрах!» — восклицает он на полях «Общественного договора» Руссо), но нередко служили набросками последующих сочинений (так, полемические реплики, обращенные к Руссо, Вольтер позже включил в «Добавления к Философскому словарю»). Пометы Вольтера почти всегда носят оценочный и нелицеприятный характер; преобладает в них слово «галиматья». Использовал Вольтер пометы на полях или на титульном листе и для атрибуции книг, вышедших анонимно (впрочем, атрибуции эти подчас ошибочны). Долгое время считалось, что пометы — плод непосредственной читательской реакции, однако сравнения помет, сделанных Вольтером на разных экземплярах одного и того же издания, показывают, что он делал их очень продуманно: например, в лондонском экземпляре книги «Разоблаченное христианство», истинным автором которой был Гольбах, но которую, однако, приписывали самому Вольтеру, он на полях полемизирует с автором и порицает его, то есть полностью отмежевывается от «безбожной» книги, в петербургском же экземпляре позволяет себе и одобрительные реплики. Помимо помет, в книгах вольтеровской библиотеки есть еще и закладки, причем некоторые из них просто отсылают к пометам внутри книги, некоторые же Вольтер также использовал для записи своих реплик и оценок. Но и этим «активное присутствие» Вольтера в книгах собственной библиотеки не исчерпывается. Он имел привычку вырывать интересующие его фрагменты и переплетать в тематические сборники, которые называл «Попурри». Поэтому та учительница, которая на экскурсии поставила Вольтера в пример детям (он, мол, «писал только на закладках и не портил книги»), попала пальцем в небо: портил, и еще как, другое дело, что порча эта носила очень творческий характер. Вольтер подходил творчески даже к надписям на корешках этих попурри. Так, на сборнике отрывков из журнала «L’Année littéraire» (Литературный год), который выпускал его заклятый враг Фрерон, он надписал «L’—ne littéraire» (Литературный осел). Пометами Вольтер снабжал не только чужие сочинения, но и свои собственные, причем порой исправлял и дополнял их. Некоторые из этих вариантов (по сути дела, неизданные фрагменты вольтеровских сочинений) заслуживают отдельной публикации; над ней сейчас работают сотрудники Библиотеки Вольтера в РНБ, которой руководит Н.М. Сперанская.
В.А. Мильчина (ИВГИ РГГУ / ШАГИ РАНХиГС) назвала свой доклад «Художники читают писателей. И сами немножко пишут (парижские картинки в книге „Бес в Париже“,
Леа Пильд (Тартуский университет) прочла доклад «Фет как слушатель музыки: сочинения Бетховена». В начале докладчица остановилась на общем отношении Фета к музыке: поэт предпочитал слушать ее в интимной обстановке, в исполнении приятелей, и включал ее в круг своих внутренних ассоциаций. От этих общих замечаний докладчица перешла к восприятию Фетом музыки Бетховена. Концептуализация этой музыки происходила у Фета под воздействием музыкальной критики В.П. Боткина, немецкой эстетики и романтической литературы (как немецкой, так и русской — прежде всего прозы В.Ф. Одоевского). В качестве иллюстраций этого подхода докладчица привела цитаты из книги Беттины фон Арним «Гюндероде», из книги Э.-Т.-А. Гофмана «Крейслериана» (глава «Инструментальная музыка Бетховена») и из статьи Боткина «Итальянская и германская музыка». Все названные авторы представляют Бетховена как демиурга, который изображает разлад стихийных сил ради обновления мира, победу космоса над хаосом, преобразование беспорядка в гармонию. При этом Боткин психологизирует музыку Бетховена, видит в ней не борьбу стихийных сил, а переживания человеческой души. Сходная интериоризация бетховенского трагического микросюжета происходит и у Фета. Пильд рассмотрела несколько «бетховенских» текстов Фета: стихотворения 1857 года «Anruf an die Geliebte (Бетховена)» и «Вчера я шел по зале освещенной...», перевод из Гёте «Новая любовь — новая жизнь» (1862) и, наконец, стихотворение 1889 года «Quasi una fantasia», а также полемическую статью Фета «Два письма о древних языках» (1867), в которой поэт рассказывает о своем восприятии музыки Бетховена. Бетховенское смысловое поле Фета — это страдания поэтической личности, которая ощущает невозможность выразить себя вполне, испытывает муку в блаженстве, радость в страдании и все-таки преодолевает невыразимость — в деидеологизированном (что особенно ценно для Фета в контексте его полемики с литераторами радикально-демократического направления) высказывании. Докладчица особенно подробно остановилась на сопоставлении бетховенских сонаты № 13 (имевшей подзаголовок «Sonata quasi una fantasia») и «Фантазии для фортепиано, хора и оркестра» с фетовским стихотворением «Quasi una fantasia». Она увидела в этом стихотворении, под которым стоит дата «31 декабря 1889 года», подведение Фетом итогов не только собственного творчества (1889 год был годом литературного юбилея поэта), но и отношения к Бетховену. Она показала сходство текста бетховенской «Фантазии» со стихотворением Фета, а главное — близость Фету общего бетховенского принципа импровизационности. Впрочем, докладчица подчеркнула, что возводить «Quasi una fantasia» к одному определенному произведению Бетховена было бы неверно; правильнее говорить о семантическом ореоле музыки Бетховена в творчестве Фета. Подчеркнула она и отличия Фета от Бетховена: поэту присуща самоирония, отсутствующая у композитора; кроме того, его гимн искусству — акт глубоко индивидуальный; Фет пишет не о мировых стихиях, а о собственном творчестве и собственной душе. Отвечая на вопросы, докладчица подтвердила, что употребленный ею термин «семантический ореол» восходит к стиховедческим работам М.Л. Гаспарова, и уточнила высказанную ею в докладе гипотезу о связи билингвизма Фета с его тягой к музыке как искусству, позволяющему обойтись без слов; дело, конечно, не только в том, что Фет слышал от противников упреки в недостаточно полном владении русским языком, но и в том, что он сам осознавал эту недостаточную свободу и оттого еще больше ценил возможности творческого самовыражения, предоставляемые музыкой.
М.Б. Велижев (НИУ ВШЭ) выступил с докладом «„Идеальный читатель“ в „Выбранных местах из переписки с друзьями“ Гоголя: авторская программа и реакция современников». Гоголь в «Выбранных местах» сам подробно оговаривает мельчайшие детали «правильного» восприятия своей книги; он настоятельно просит публику перечитать ее несколько раз для раскрытия ее потаенного смысла; уточняет круг ее читателей (максимально широкий: вся Россия начиная с царя и кончая дворовыми людьми и лакеями) и даже назначает наилучшие сроки для продажи (просит Плетнева проследить за тем, чтобы второе издание поступило в книжные лавки до Пасхи, так как позже сбыт прекращается). Докладчик особо остановился на важности в «Выбранных местах» темы беседы, разговора; именно в том, чтобы обсудить в беседе все насущные вопросы жизни, видит Гоголь задачу священников, помещиков, чиновников; на разговорах, связывающих повседневный быт со спасением души, должна быть, по Гоголю, основана система управления государством. В данном случае предполагалось использование светских, салонных культурных механизмов для целей совсем не салонных. Собственную задачу Гоголь первоначально видел также в «разговоре» с публикой, в прямом воздействии на читательскую аудиторию. Но после выхода книги он меняет свою позицию и начинает стыдиться прямого авторского словесного жеста. Вообще истолкования собственной книги у Гоголя многообразны. Велижев выделил четыре точки зрения писателя на задачу «Выбранных мест». Во-первых, Гоголь намеревался преобразовать Россию с помощью слов. Во-вторых, он хотел лучше узнать Россию, а для этого сознательно спровоцировать читателей на отклики, хотел заставить их «встрепенуться». В-третьих, он желал лучше узнать самого себя, поставить перед собою зеркало и увидеть «неряшество свое». И наконец, в-четвертых, он считал, что все упомянутые задачи были ложными, а само написание книги — фатальной ошибкой. Последний вывод мог объясняться среди прочего тем, что читатели в основном восприняли книгу враждебно и даже те, кто читал ее по нескольку раз, как Гоголь и просил, не пришли к тем выводам, каких он ожидал. В конце доклада Велижев остановился на до сих пор не введенном в научный оборот источнике — письмах Н.Д. Иванчина-Писарева к товарищу попечителя московского учебного округа Д.П. Голохвастову. Иванчин-Писарев, старовер и патриот, принадлежал к тем литераторам, которые считали «гоголевское направление» оскорблением России, а «Мертвые души» и тем более литографированные иллюстрации к ним — ужасными гнусностями. И тем не менее после появления «Выбранных мест» он приходит к выводу, что Гоголя надо «менажировать» (беречь), чтобы он продолжал писать так, как в этой книге, а не так, как в «Мертвых душах». Иначе говоря, в лице Иванчина-Писарева Гоголь нашел себе по крайней мере одного сочувственного читателя. В ходе обсуждения Л.Н. Киселева напомнила первую фразу из статьи Ю.М. Лотмана «О „реализме“ Гоголя»: «Гоголь был лгун» — и сопоставила провал «коммуникативной стратегии» Гоголя как автора «Выбранных мест» с аналогичным провалом Жуковского как преподавателя в императорском семействе (великая княгиня Ольга Николаевна, по ее воспоминаниям, с ужасом ждала его вопросов во время урока Закона Божия, потому что не знала, что отвечать). Т.Д. Кузовкина, со своей стороны, захотела «вступиться» за Гоголя, который, по ее словам, искренне верил в ту реальность, которую сам создавал, а в ответе Белинскому на его знаменитое письмо (впрочем, не отправленном!) гуманно советовал адресату больше заботиться о своем здоровье. Докладчик возразил, что относительно искренности Гоголя у него данных нет и не будет, интересуют же его гоголевские авторские стратегии.
Г.А. Левинтон (Европейский университет в Санкт-Петербурге) в докладе «Заметки о подтексте и подтекстах» соединил теорию (носящую, как он сам предупредил в начале, все более и более мемуарный характер) с конкретными примерами. Он вспомнил собственные первые заметки о литературной цитации; поначалу ему казалось, что больше этим предметом никто не занимается, но потом выяснилось, что на эту тему существуют работы К.Ф. Тарановского, а затем О. Ронена (о статье этого последнего «Лексический повтор, подтекст и смысл в поэтике Осипа Мандельштама» В.Н. Топоров сказал: «В ней как будто уже написали все то, что я хотел сказать»). Расширение шло сначала по линии умножения объектов: выяснилось, что так же, как с Мандельштамом, можно работать с Набоковым, затем — Бродским, а потом и с Пушкиным — и вообще с любыми текстами. Затем обнаружилось, что подтексты могут быть не только словесными, но изобразительными, биографическими, историческими и т.д. Первый доклад о живописных подтекстах Мандельштама автор сделал в 1982 году в Таллине. На этой же конференции в докладе М.Л. Гаспарова был поставлен вопрос о необходимости отделять цитату от общеязыковых формульных феноменов: цитата или клише? — хотя Гаспаров писал об этом и раньше, на латинском материале. От теории, а точнее, от истории теории докладчик перешел к конкретным примерам. Так, он прокомментировал строки из стихотворения М. Кузмина 1925 года, посвященного аресту Ю. Юркуна в 1918 году: «Баржи затопили в Кронштадте, / Расстрелян каждый десятый, / — Юрочка, Юрочка мой, / Дай Бог, чтоб Вы были восьмой». За стихотворением стоит реальность 1918 года, но Левинтон сопоставил с ним рассказ князя Мышкина о приговоренных к расстрелу: «Мой знакомый стоял восьмым по очереди, стало быть, ему приходилось идти к столбам в третью очередь». Герой рассказа, как и сам Достоевский, был помилован, так «восьмой» приобретает значение спасения от расстрела. Хотя, как пояснил сам докладчик, трудно сказать, какой механизм памяти сработал в данном случае у Кузмина и сработал ли. В конце доклада Левинтон вернулся к уже упомянутой в начале проблеме выявления несловесных подтекстов. Например, в строке из стихотворения Гумилева «Поэт ленив...» (1920): «Дремать Танкредом у Армиды» — допущена ошибка: у волшебницы Армиды в поэме Тассо «Освобожденный Иерусалим» «дремал» и наслаждался жизнью другой рыцарь, Ринальдо, Танкреду же перевязывала раны на поле боя не Армида, а Эрминия (отмечено М.В. Акимовой). Мало, однако, зафиксировать эту путаницу, нужно объяснить, как она возникла. Левинтон нашел причину в живописи: в 1920 году в Эрмитаже находились два полотна Никола Пуссена «Танкред и Эрминия» и «Ринальдо и Армида» (второе ныне в ГМИИ им. А.С. Пушкина), и Гумилев мог видеть их одновременно, а это делает гораздо более понятной его ошибку. Напротив, в случае со скульптурой Михаила Шемякина, выставленной в витрине Елисеевского магазина (повар, держащий в одной руке кошку, а в другой — зайца), подтекстом произведения несловесного искусства служит вполне словесная формула: «Чтобы сделать рагу из зайца, нужно иметь по крайней мере кошку». Одновременно происходит процесс превращения метафоры в метонимию (в якобсоновском понимании этих терминов).
Н.Ю. Костенко (ИВГИ РГГУ) назвала свой доклад «Круг чтения Ольги Фрейденберг», но в самом начале предупредила, что обзор всей литературы, которую читала эта выдающаяся исследовательница, — тема необъятная. Поэтому Костенко сузила тему и говорила только о том, как Фрейденберг обходилась с выписками из прочитанного, а точнее, как она использовала их в своих мемуарах, над которыми работала с 1939 по 1950 год. Вообще книги играли в жизни Фрейденберг огромную роль; в переписке