Clowes Edith W. RUSSIA ON THE EDGE: IMAGINED GEOGRAPHIES AND POST-SOVIET IDENTITY. — Ithaca: Cornell University Press, 2011. — XVIII, 179p.
В нашей атмосфере имеется такая точка, которая всякий центр зашибет.
Даниил Хармс. История Сдыгр Аппр (1929)
...но слышу, что кычет на красной латыни крысиной музЫке подверженный люд, подметки направив к иной палестине, где каждый себе и генсек, и верблюд (славянский базар заплутавших в пустыне).
Андрей Поляков. Китайский десант (2010)
Монография профессора славянских языков и литератур и директора Центра российских, восточноевропейских и евразийских исследований Канзасского университета (США) Эдит В. Клоус — «Россия на краю: Воображаемые географии и постсоветская идентичность» — важна для всех, кто занимается проблематикой национальных и территориальных идентичностей вообще и ключевыми сюжетами и нарративами, связанными с культурным и со- циополитическим развитием постсоветского пространства. Несмотря на то что книга написана филологом, она будет интересна ученым разных специальностей: культурологам и социальным антропологам, специалистам по гуманитарной и культурной географии, историкам, социологам, психологам, политологам. В центре внимания Клоус — современные российские авторы II тексты, ставшие своего рода символическими ценностями постсоветского публичного дискурса. Среди них Дмитрий Александрович Пригов и его московские стихи, Александр Дугин и целая серия его «евразийских» произведений, Виктор Пелевин и роман «Чапаев и Пустота», Людмила Улицкая и ее семейные саги.
Трудно оспаривать актуальность данного исследования: основные политические и социокультурные динамические тренды и постсоветского пространства, и собственно России ставят немало вопросов перед учеными, занимающимися анализом идентичностей и воображаемыми географиями. При этом книг с подобной комплексной направленностью аналитического дискурса пока очень мало на современном российском «рынке гуманитарных идей». Возможно, благодаря столь важной тематике, скрадывается некоторая неточность самого названия монографии: в подзаголовке указывается «постсоветская идентичность», а заглавие четко указывает на географический объект изучения, в то время как в тексте книги не упоминаются и не исследуются нероссийские постсоветские авторы и их ключевые тексты[1]. Таким образом, может сложиться ощущение, что процессы формирования постсоветских идентичностей имеют отношение лишь к России, что, очевидно, совершенно не так. Смущает и форма единственного числа в подзаголовке («постсоветская идентичность»), в отличие от множественного числа в заглавии («воображаемые географии»), ибо, как следует из самой книги, постсоветских идентичностей как минимум несколько — они формируются в тесных идеологических переплетениях, конфликтах и симбиозах.
Уже само оглавление монографии говорит нам о базовых концептах, обсуждаемых применительно к современной России и постсоветскому пространству. Они традиционны для западного гуманитария, предпринимающего серьезное научное исследование российской действительности: империя; евразийство и неоевразийство; центр и периферия в двойном аспекте отношений Запада и России, Москвы и имперских окраин; русский традиционализм (Святая Русь, православная церковь) и русское западничество в его современной версии. Наряду с этим поражает точность подбора ключевых авторов и их произведений, фиксирующих глубинные черты российских/постсоветских дискурсов. Кроме упомянутых в названиях глав, в монографии анализируются литературные произведения Дмитрия Александровича Пригова (их анализ занимает большую часть первой главы), а также В. Войновича, Т. Толстой, В. Сорокина, В. Маканина, фильмы «Война» А. Балабанова, «Кавказский пленник» и «Монгол» С. Бодрова-старшего. Клоус удалось отобрать, пожалуй, наиболее важные художественные и публицистические произведения, выражающие проблематику постсоветских идентичностей в рамках публичного дискурса в их российском изводе 1990—2000-х гг.
Обратимся теперь к непосредственному анализу содержания книги. Здесь мы поступим следующим образом: постараемся внимательно проанализировать методологическое введение, с тем, чтобы проследить далее, как реализуются методологические положения автора в основной части книги.
В тексте введения можно выделить три взаимосвязанных дискурса: дискурс актуализации географического воображения русской национальной идентичности, дискурс взаимоотношений центра и периферии в контексте постмодернизма, ориентализма и постколониализма и имперско-евразийский дискурс, присущий в той или иной степени российскому историософскому и геософскому мышлению. Два первых дискурса органично объединены: Клоус убедительно показывает причины географизации воображения национальной идентичности, увязывая их с возрастанием роли пространственного воображения в рамках постмодернистских и постколониалистских штудий и указывая также на принципиальный пересмотр концептуальных взаимодействий центра и периферии в исследованиях Х. Бхабхи, Э. Саида, Л. Хатчеон[2]. Клоус подчеркивает возрастающую творческую роль периферии, опираясь на известную работу Хоми Бхабхи «Местонахождение культуры» (эта работа и далее остается одной из наиболее часто цитируемых в книге). Важно, что в аналитический обзор отношений «центр — периферия» американская сла- вистка включает тексты М.К. Мамардашвили и Ю.М. Лотмана (с. 7—9), показывая созвучность идей этих позднесоветских мыслителей идеям их западных коллег[3].
Часть введения отдана под сравнительно упрощенное описание развития русской идентичности в контексте цивилизационной истории и географии России (делающее акцент на формировании огромной империи с преувеличенной ролью центра, с обостренной эмоциональной реакцией на становление пространственно- цивилизационных концептов Европы и Азии, проявившейся, в частности, в возникновении евразийского движения[4]), интересное, скорее, англоязычному читателю, однако в конце его мы находим ряд интересных соображений об эволюции российской идентичности после распада Советского Союза вплоть до политического режима Путина—Медведева. Клоус фиксирует страх и фрустрацию различных российских социокультурных групп, связанные с утратой имперского могущества и реальной возможностью превратиться из «Третьего Рима» в «третий мир». Вместе с тем она обращает внимание на сужение возможностей формирования плодотворных отношений между центром и периферией и возрождение роли гипертрофированного центра фактически в отсутствие сколько-нибудь автономной социокультурной периферии в путинской России (с. 17).
Положения, высказанные автором во введении и развиваемые далее, сводятся к следующему: долговременное политическое и культурное развитие России и затем СССР как империи привело к заметной и практически необратимой гипертрофии центра по отношению к остальным регионам; в то же время, захватив окраинные регионы других, более развитых цивилизаций, этот центр сам оказался очевидной культурной и идеологической периферией по отношению к собственным имперским окраинам; наконец, российское имперское пространство существует как постоянная периферия западной цивилизации. Российская идентичность, таким образом, является амбивалентным ментальным продуктом имперски-централистского дискурса и, наряду с этим, периодического осознания собственной периферийной ущербности по отношению к Западу. Спецификой формирования российской идентичности является повышенное внимание ее публичных творцов (писателей, философов, журналистов) к образно-географическим репрезентациям.
Во введении есть несколько «прорех» разных уровней значимости. Первая из них, наиболее очевидная с точки зрения «внутреннего наблюдателя», — тотальная политизация понятия идентичности, связанная, по-видимому, с сохраняющимся до сих пор демократическим «мессианизмом» (западные демократические ценности должны быть всеобщими, они прямо связаны с идентичностями, которые в своей основе рассматриваются прежде всего как политические — и только потом как культурные). Отсюда прямолинейное увязывание особенностей политического развития постсоветской России с эволюцией постсоветской идентичности (причем путинская Россия, по версии Клоус, движется к восстановлению полицейского государства и националистического, неоимпериалистического дискурса, характерного для СССР). Автономия культурных идентичностей не предполагается. Вторая «прореха» не столь очевидна: автор сильно упрощает теорию «центр — периферия», не вводя в свой дискурс понятия полупериферии применительно к России. Напомним, что это было сделано еще «пионерами» данной концепции Ф. Броделем (более в экономической, нежели в политической и культурной плоскости) и И. Валлерстайном (более в политической сфере, но также и в культурной: именно он впервые ввел понятие геокультуры)[5]. Третьей «прорехой» можно считать фактическое отсутствие в историографической и теоретико-методологической базе исследования хорошо известных работ культурно-географического и гуманитарно-географического происхождения[6]. Возможно, поэтому в дальнейшем по ходу книги воображаемые географии, выявляемые автором, оказываются иногда довольно схематичными. Наконец, в качестве последней «прорехи» в этой части книги можно назвать отсутствие ссылок на ключевые российские исследования последнего времени, посвященные тематике как собственно российских идентичностей, так и их интерпретаций в контексте географического воображения[7].
Посмотрим теперь, как реализуется методологический подход автора в анализе произведений и текстов. Клоус вполне успешно следует своим методологическим установкам на протяжении всей книги. Другое дело, что сам материал, взятый для анализа, оказывается неоднородным с точки зрения эффективности применяемого подхода. Кроме того, тексты принадлежат к разным жанрам и в качественном отношении слабо сопоставимы.
Наиболее удачны, с нашей точки зрения, главы 2 и 3, посвященные соответственно текстам Дугина и Пелевина, а также глава 5 — о романах Улицкой.
Главы 1 (анализ текстов Пригова, Войновича и Толстой) и 3 (рассмотрение книг Михаила Рыклина) менее удачны: отчасти из-за меньшего образно-символического богатства и разнообразия исследуемых текстов, отчасти, в случае книг Рык- лина, из-за другой жанровой природы текстов, представляющих собой симбиоз философской публицистики и автобиографической психоаналитической прозы. Глава 6 наименее удачна: в ней автор анализирует несколько российских литературных и кинематографических блокбастеров 1990—2000-х гг., публицистику Анны Политковской, а также политические события 2000-х гг., включая события вокруг известной московской художественной выставки 2003 г. «Осторожно, религия!». Здесь Клоус, зачастую вынужденно, переходит на описательный стиль, пытаясь «объять необъятное», и анализ становится более одномерным, сбивается на простейшие политизированные оппозиции.
В согласии с этой предварительной оценкой попытаемся концептуально изложить основные достижения автора.
Анализируя сочинения Дугина, Клоус очень легко выделяет компоненты его воображаемой сакральной географии, поскольку в ее основе лежит классическая геополитика, «приправленная» базовыми положениями традиционализма. По сути дела, именно воображаемое географическое пространство становится тем «камнем», который лежит во главе угла построений Дугина (с. 55, 63). В неоевразийской модели Дугина Россия, сиречь Северная Евразия, должна стать сакральным центром мира, противостоя либеральному Западу. Русский народ должен объединить вокруг себя большинство народов Евразии; Святая православная Русь — тот оплот, который должен сохранить традиционные ценности коллективистского сознания. Клоус уверенно вскрывает в эксцентричных моделях Дугина европейские идеологические корни (с. 58), показывая отсутствие собственно «восточной мысли», столь упорно им проповедуемой. Как видим, здесь четко работает старая ось воображаемой географии России «запад — восток». «Пространственные корни» Дугина помогают ему совершать довольно неожиданные идеологические «кульбиты»: переход к концепции постмодернизма и акцент на виртуальных возможностях Интернета (с. 60—61, 65). От себя скажем, что если бы Дугина не было, то его надо было бы придумать — столь привлекателен он для любого исследователя очевидной и довольно банальной структурностью своих концептуальных схем. Некоторая упрощенная политизированность анализа Клоус ведет ее к сравнительно примитивным определениям вроде «националиста Данилевского» (с. 58). Что остается интересным в феномене Дугина и его многочисленных сочинений, так это его невероятная идеологическая «живучесть», протеизм, способствующий очередным его метаморфозам, вплоть до последнего по времени «поворота» в академическое образование.
Возможно, известная банальность и вторичность воображаемой географии Дугина так и осталась бы только «красным плащом» для западных политологов и славистов (не говоря об отечественных либералах), если бы не Пелевин с его «Чапаевым и Пустотой». Он гениально уловил, поймал постмодернистский драйв, который можно развить на основе неоевразийских мифов Дугина. Клоус очень точно фиксирует этот «противоестественный союз» и блестяще разворачивает панораму пародийной воображаемой географии «Чапаева и Пустоты».
Наиболее интересным в главе, посвященной «Чапаеву и Пустоте», является анализ географических образов евразийской периферии (Клоус называет их периферийными пространствами — с. 73—76). Среди них Внутренняя Монголия, причем в двух разных проявлениях, и река Урал. У Пелевина пространство тесно связано с идентичностью (с. 69), и речь, по сути, идет о психогеографических пространствах Москвы (имперского центра) и периферии[8]. Для Клоус важно отметить, что разрыв Москвы и периферии, подавляющая центральность Москвы и фактическое отсутствие для нее периферии в «Чапаеве и Пустоте» идет вразрез с концептуальными утверждениями Линды Хатчеон о свободном дискурсивном пространстве в «эксцентричной» («ex-centric») постмодернистской прозе и Хоми Бхабхи о политических и культурных «гибридах» в постколониалистской прозе (с. 76). От себя добавим, что воображаемая география «Чапаева и Пустоты» восходит к «Чевенгуру» Андрея Платонова, в котором периферия также не имеет энергетического контакта с Москвой и существует как бы сама по себе[9].
Если бы роман Пелевина был просто «зеркалом» дугинских мифов, то он так и остался бы сиюминутной литературной пародией. Однако, как убедительно показывает Клоус, пространство, воображаемое Пелевиным, приобретает буддийские черты, не свойственные «европоцентричному» неоевразийству; Пелевин уверенно «жонглирует» пространством и сознанием, приходя уже к полному, теперь вновь постмодернистскому, развенчиванию евразийского мифа. Клоус справедливо указывает на взаимосвязь изначальных постмодернистских установок Пелевина и понимания им пространства как пустоты, но не потенциально творящей, как в буддизме, а скорее окончательной. Иногда, правда, Клоус пытается чересчур «плотно» интерпретировать текст романа, допуская явные ошибки: так, в известной песне «Белая армия, черный барон...» черным бароном у нее оказывается не Врангель, а Унгерн (с. 87), а поэт Расул Гамзатов становится «центральноазиатом» (с. 92).
Вторая (после анализа текстов Дугина и Пелевина) творческая удача Клоус — глава о романах Улицкой. Здесь начинает вырастать, наряду с темой умирающей и не нужной имперскому центру периферией, тема юга и, шире, оси «север — юг», выступающей символическим соперником оси «запад — восток» в воображаемой географии постсоветской России. Качество прозы Улицкой способствует и богатству аналитических выводов исследователя. Выделив в текстах Улицкой четыре способа уйти на периферию из Москвы в поисках лучшей жизни, Клоус, в основном на материале двух романов: «Медея и ее дети» (1996) и «Казус Кукоцкого» (2002) — выявляет два главных образа российского Юга (Кавказ и северное побережье Черного моря, особенно Крым), в противовес традиционалистскому Русскому Северу. Второй Юг (Северное Причерноморье) оказывается важнейшим локусом воображаемой географии Улицкой, причем Крым как место пересечения многих цивилизаций становится для писательницы пространством, где можно выстроить схемы жизненных коллизий, автономных по отношению к имперскому центру. Клоус определяет здесь Крым как метапериферию, однако опять-таки обнаруживает: модель креативной периферии Бхабхи и тут не работает: центр периодически вторгается в крымскую жизнь, нарушая гармоничные местные ритмы. Клоус отмечает открытость внешнему миру воображаемой географии Улицкой, включающей мультиэтничность формирующих ее идентичностей.
Вернемся к началу книги — главе 1, посвященной деконструированию имперской Москвы. Именно здесь Клоус начинает разрабатывать тему центра, «съедающего» собственную периферию, создающего свой гипертрофированный мир, в котором нет места периферии. Привлекая к анализу роман-утопию Войновича «2042», стихотворный цикл Пригова «Москва и москвичи», а также роман Толстой «Кысь», она обнажает довольно примитивные структуры отгораживания имперского центра от собственной периферии и внешнего мира, порождающие, в свою очередь, простейшие мифологические схемы абсолютного имперского величия, реализуемого советской и постсоветской Москвой[10]. Пространство фактически становится господствующим в мифологических образах постсоветской географии; время, столь важное для культур модерна, уходит на второй план, застывает (с. 42). Подробный, трудоемкий анализ выбранных для данной главы текстов не вполне достигает своей цели в силу известной карикатурности произведений Войновича и Толстой и очевидного концептуализма Пригова, сознательно выводящего все возможные мифы и образы на поверхность максимально эклектичного текста (можно сказать, что тексты Пригова являются собственными метатекстами)[11]. Так или иначе, Клоус удается обнаружить мифологические механизмы отгораживания от внешнего мира, по преимуществу от Запада, коренящиеся в позднесоветской утопии, и истоки формирования воображаемой географии постсоветской России с ее постепенным акцентированием важности северо-южной оси.
В главе 3, посвященной книгам Михаила Рыклина, анализируются тексты, в которых образы «черно-белого» противопоставления России и Запада с либерально-западнических позиций очевидны — отсюда и сравнительно невысокая эффективность текстового анализа. Стоит выделить лишь то место, где Клоус исследует сны Рыклина (с. 108—112), которые в рамках психоанализа Лакана оказываются интересной основой для формирования аксиологических ключей воображаемой личной географии философа (Клоус использует здесь семиотический квадрат Греймаса). Не затрагивая личных убеждений Рыклина, отметим прежде всего значительность противопоставления Берлина и Москвы в его пространственных координатах, следующего традиции «Московского дневника» Вальтера Беньямина, изданного на русском языке под редакцией Рыклина (см. плодотворный анализ Клоус на с. 105—107).
Совершенно калейдоскопична и максимально политизирована глава 6, посвященная чеченцам и исламскому югу. Актуальность текста понятна; он вполне информативен и, очевидно, весьма интересен для англоязычного читателя, поскольку здесь представлен обзор наиболее важных событий, текстов и фильмов, характеризующих формирование постсоветских идентичностей в контексте кавказских событий 1990—2000-х гг. Клоус не забывает указать на глубокие корни воображаемой географии Кавказа в русской литературе и культуре (с. 140—142)[12], однако далее архетипические российские образы Кавказа практически не получают какого-либо содержательного развития. Кризис российской идентичности напрямую связывается исследователем с возрастанием значимости оси «север — юг» в воображаемой географии России; русский традиционализм, базирующийся на севере, становится источником сопротивления «исламской угрозе» с Кавказа; постсоветский Другой оказывается зеркальным отображением традиционалистского образа себя (с. 161).
В заключении Клоус сжато формулирует основные выводы. По ее мнению, в воображаемой географии постсоветской России запад и юг выступают как источники более разнообразного и открытого мышления, тогда как север и северо-восток ориентированы на догматическое мышление. В современном постсоветском пространстве продолжает возрастать степень периферийности запада и юга; в то же время наблюдается растущая самоизоляция центра. Клоус кратко описывает романы Сорокина («День опричника») и Пелевина («Империя V») и фильм Бодрова-старшего «Монгол» (с. 167—170), иллюстрируя свою мысль о неисчезающей опасности идей неоевразийства и имперской самоизоляции.
Книга Э. Клоус, безусловно, представляет собой высокопрофессиональное исследование на тему, которая до сих пор мало затрагивалась в отечественных гуманитарных работах. Труд Клоус важен и как текст, помогающий нам осознать собственную постсоветскую идентичность. Поэтому книгу Клоус следовало бы перевести и издать в России. Вместе с тем, необходимо отметить недостатки исследования, которые должны быть учтены при чтении книги и интерпретации ее основных положений.
Первый из них, о котором мы упоминали ранее и который свойствен, вообще говоря, значительной части работ западных славистов, — некоторая политизированность исследовательского дискурса, вытекающая из тесной приобщенности исследователя к западным демократическим ценностям. Отнюдь не сомневаясь в самих ценностях, подчеркнем, что это мешает достижению более высокого профессионального уровня в рамках взятой темы.
Второй недостаток можно отнести на счет позиции «внешнего наблюдателя», неспособного проникнуть за «фасад» первичных наблюдений и обобщений чужой культуры (или цивилизации). Беды в этом нет, поскольку «со стороны видней», да и не каждый западный ученый имеет возможность долго жить в стране изучения и наблюдать местную действительность и порождаемые ей дискурсы «изнутри». Однако с позиции «внутреннего наблюдателя» можно указать, что от внимания Клоус, работавшей с «манихейской» черно-белой картинкой, ускользнула гораздо более сложная идеологическая структура становящегося поля постсоветских идентичностей, а следовательно, и более сложные воображаемые географии. Так, мы можем наблюдать становление на протяжении 2000-х гг. нового политико-идеологического и культурного консерватизма, далекого от самоизоляции и критичного по отношению как к Западу, так и к современному российскому политическому режиму. Допускаю, однако, что подобное может произойти с любым исследователем, изучающим феномены другой цивилизации, — например, с российским ученым, изучающим воображаемые географии Северной Америки или США (феномен культурной или цивилизационной аберрации).
Если же обсуждать сами принципы отбора материала для анализа, то позиция «внутреннего наблюдателя» продиктовала бы несколько другой выбор. Тексты, попавшие в публичный дискурс, часто впоследствии забываются; более фундментальные тексты, которым не так «посчастливилось» (которые попали лишь в зону сравнительно узкого культурно-элитарного, эстетического или профессионально- научного интереса), все же могут быть, хотя бы частично, видны современникам. Нам в рамках темы Э. Клоус были бы интересны скорее культурологические и культурософские тексты, едва ли известные большинству заинтересованных западных наблюдателей: например, роман «Остров» Василия Голованова (и его более ранняя книга «Тачанки с Юга»), «Две столицы» Рустама Рахматуллина, штудии современного российского геополитика неоконсервативной ориентации Вадима Цымбурского; из фильмов — «Дни затмения» Сокурова, «Дикое поле» Калатозишвили и т.д.; а из текстов, проанализированных Клоус, мы взяли бы только «Чапаева и Пустоту» и романы Улицкой.
Если оценивать содержание книги исходя из предлагаемой нами иерархической стратификации ментальной деятельности (образы — когнитивные схемы / мифы — дискурсы — стратегии — сценарии), практически совпадающей с аналогичной стратификацией пространственных представлений в гуманитарной географии (географические образы — локальные мифы — территориальные идентичности — культурные ландшафты)[13], то можно сказать, что Клоус великолепно изучила свой объект на уровне мифов и особенно дискурсов, частично — стратегий; с точки зрения гуманитарно-географической методологии хорошо изучены локальные мифы и территориальные идентичности, слабее — географические образы и культурные ландшафты[14].
Тесная взаимосвязь процессов географического воображения и формирования политических и культурных территориальных идентичностей до сих пор остается «тайной за семью печатями» для просвещенного читателя постсоветского пространства. Это крайне актуально именно для современной России, в которой такая взаимосвязь непосредственно может проявляться в формировании актуальных прикладных культурных и политических дискурсов. В более узком контексте переводы и издания классических и современных исследований по проблематике пространственного / географического воображения на данный момент просто отсутствуют[15]. На наш взгляд, необходимо изменить сложившуюся когнитивную ситуацию, поскольку она, очевидно, влияет на качество профессионального мышления современной российской научно-образовательной, культурной и политической элиты. Можно было бы начать издание целой серии книг «Воображаемые географии», посвященной проблематике гуманитарного освоения и воображения пространства; сначала в ней могли бы преобладать книги зарубежных авторов, затем ее могли бы продолжить и новые отечественные исследования по данной тематике[16]. Книга Э. Клоус могла бы стать «первой ласточкой» в этом ряду.
________________________________________
1) Так, крайне важным в компаративистском смысле было бы включение в анализ, например, романа современного украинского писателя Юрия Андруховича «Московиада» (пер. с украинского А. Бражкиной. М.: НЛО, 2001), который практически полностью основан на критике воображаемой имперской географии, олицетворяемой Москвой. См. также: Замятин Д. Метагеография: Пространство образов и образы пространства. М.: Аграф, 2004. С. 217—220; Дайс К. Украинский Орфей в московском аду, или Путь поэта // Гуманитарная география: Науч. и культ.-просвет. альманах. М.: Институт наследия, 2005. Вып. 2. С. 113—168.
2) Выбор визуальных образов, с которых Клоус начинает развивать свои базовые дискурсы, бесспорен: обращение к изображениям в московском метро — несомненная удача исследователя. Напомним также, что ключевая книга М. Рыклина «Пространства ликования: Тоталитаризм и различие» (М., 2002), анализируемая далее автором, также связана с интерпретацией этих визуальных образов.
3) Методологически исследование Клоус основывается на работах таких ключевых авторов, как Э. Саид, Б. Андерсон, Ф. Лиотар, М. Фуко, Л. Хатчеон, Х. Рам и Л. Вульф. В то же время мы не находим ссылок на столь важных авторов в контексте изучаемой темы, как А. Лефевр и Э. Амин.
4) Оценка Э. Клоус работ евразийцев является, на наш взгляд, чрезмерно упрощенной; ср.: Замятин Д.Н. Геократия. Евразия как образ, символ и проект российской цивилизации // Политические исследования. 2009. № 1. С. 71—90, а также: Серио П. Структура и целостность: Об интеллектуальных истоках структурализма в Центральной и Восточной Европе. 1920—30-е гг. М.: Языки славянской культуры, 2001.
5) Ср. иное понимание понятия и образа геокультуры: Замятин Д.Н. Геокультура: образ и его интерпретации // Социологический журнал. 2002. № 2. С. 5—13.
6) См., например: The Interpretation of Ordinary Landscapes: Geographical Essays / Ed. D.W. Meinig. N.Y.; Oxford: Oxford University Press, 1979; Humanistic geography and literature: Essays on the experience of place / Ed. D.C.D. Pocock. L.: Croom Helm; Totowa, N.J.: Barnes & Noble, 1981; Soja E.W. Postmodern Geographies: The Reassertion of Space in Critical Social theory. L.: Verso, 1990; Geography and National Identity / Ed. D. Hooson. Oxford; Cambridge, Mass.: Blackwell, 1994; Schama S. Landscape and Memory. N.Y.: Vintage Books, 1996; O Tuathail G. Critical Geopolitics: The Politics of Writing Global Space. L.: Routledge, 1996; Imperial Cities: Landscape, Display and Identity / Ed. F. Driver and D. Gilbert. Manchester: Manchester University Press, 1999; Paasi A. Nationalizing Everyday Life: Individual and Collective Identities as Practice and Discourse // Geography research forum. 1999. Vol. 19. P. 4—21; Studying Cultural Landscapes / Ed. I. Robertson and P. Richards. N.Y.: Oxford University Press, 2003, и др. Остается сожалеть также, что автор книги практически не использует понятия «географический образ», хотя исследует «воображаемые географии» (в книге есть только одно упоминание этого термина — на с. 2).
7) Среди них, прежде всего, исследования И.Г. Яковенко, Б.В. Дубина, С.И. Каспэ. Ценная философская интерпретация пространственного дискурса в историческом формировании российских культурных идентичностей представлена в: Надточий Э. Метафизика «чмока» // Параллели (Россия — Восток — Запад): Альманах философской компаративистики. М.: Философ. об-во СССР; Институт философии РАН, 1991. Вып. 2. С. 93—102. Странно также, что Э. Коус не ссылается на известную книгу географа В.Л. Каганского «Культурный ландшафт и советское обитаемое пространство» (М.: НЛО, 2001), имеющую прямое отношение к исследуемой проблематике. Остались не замеченными Э. Клоус также важные в контексте ее темы хрестоматии: Хрестоматия по географии России. Образ страны: Пространства России / Авт.-сост. Д.Н. Замятин, А.Н. Замятин. М.: МИРОС, 1994; Хрестоматия по географии России. Образ страны: Империя пространства. Геополитика и геокультура России / Сост. Д.Н. Замятин, А.Н. Замятин. М.: РОССПЭН, 2003.
8) Ср. также блестящую философско-постмодернистскую работу в пелевинском духе, развивающую ключевые образы «Чапаева и Пустоты»: Надточий Э. Развивая Тамерлана // Отечественные записки. 2002. № 6. С. 147—175.
9) См.: Замятин Д.Н. Империя пространства: Географические образы в романе Андрея Платонова «Чевенгур» // Вопросы философии. 1999. № 10. С. 82—90.
10) Ср.: Gilbert D. Heart of Empire?: Landscape, space and performance in imperial London // Environment and Planning D: Society and Space. 1998. № 16. P. 11—28.
11) Так, уже в одной из наиболее ранних публикаций московского цикла Дмитрия Александровича Пригова, относящейся еще к советскому времени, мы находим рядом его же статью «Что надо знать», расставляющую все точки над «i», см.: Молодая поэзия 89: Стихи. Статьи. Тексты. М.: Советский писатель, 1989. С. 416—420.
12) Правда, странным образом, она забывает упомянуть о важнейшей книге: Эйдельман НЯ. «Быть может за хребтом Кавказа.»: (Русская литература и общественная мысль первой половины XIX в. Кавказский контекст). М.: Наука, 1990.
13) См.: Замятин Д.Н. Локальные мифы: модерн и географическое воображение // Обсерватория культуры. 2009. № 1. С. 13—26; № 2. С. 14—24; Он же. Гуманитарная география: пространство, воображение и взаимодействие гуманитарных наук // Социологическое обозрение. 2010. № 3. С. 26—50.
14) Описание и оценка культурных ландшафтов в рамках исследуемых в книге текстов довольно редки и эпизодичны; прежде всего в главе, посвященной романам Улицкой, — эмоционально окрашенные ландшафты Крыма и Северного Причерноморья; также в последней главе, посвященной Кавказу, — кинематографические ландшафты.
15) Так, последняя значимая переводная книга по культурной географии появилась еще на закате советской эпохи и представляет собой скорее учебник, нежели монографию: Голд Дж. Психология и география: основы поведенческой географии. М.: Прогресс, 1990. Из постсоветского времени можно вспомнить только два примера: Вульф Л. Изобретая Восточную Европу: карта цивилизации в сознании эпохи Просвещения. М.: НЛО, 2003; Нойманн И. Использование «Другого»: Образы Востока в формировании европейских идентичностей. М.: Новое издательство, 2004.
16) Среди первых могут быть классические труды А. Лефевра, И-Фу Туана, Д. Косгроува, С. Дэниелса, Э. Соджа, Б. Верлена, М. Тодоровой, Н. Трифта, Э. Амина, Х. Бхабхи, Дж. Б. Джексона и др. Важно не забыть и о ключевых исследованиях западных славистов, посвященных российскому пространству, — работах М. Бассина, В. Кивельсона, С. Лаутон, В. Сандерленда, Х. Рама и др. Необходимы также переводы работ о географическом воображении в отдельных странах и макрорегионах.