Un poignard a la main, l'oeil fixe sur ta trace, je vais. Ma race en moi poursuit en toi ta race.
Victor Hugo. «Hernani». Acte I, Scene 4[1].
Я подумал, что должен воспользоваться этим приглашением, чтобы вернуться к некоторым вопросам, которые не раз возникали при моих предыдущих попытках рассмотреть проблему расизма или другие проблемы, имеющие отношение к понятию и феномену расизма, — такие как универсальность, насилие, границы и идентичности. Способ, которым я намерен это сделать, должно быть, слишком иносказательный, а значит, и слишком абстрактный; за неимением новых исследований в этом направлении он вынужден оставаться гипотетическим и ненадежным, возможно, даже произвольным. Но я приободряю себя, думая о том, что вы уже не раз и не два соглашались выслушать и обсудить схожие соображения — что, в конце концов, неудивительно, так как они, прямо или косвенно, полностью связаны с речами и текстами многих друзей, собравшихся сегодня здесь. И первым среди этих друзей, говоря хронологически, является один из моих самых дорогих и любимых учителей. Я уверен, что сегодня Жак Деррида легко распознает глубокий оттиск некоторых своих идей и формулировок в одном или двух пунктах моего доклада. Я не знаю, одобрит ли он это. Но, независимо от того, в каких терминах он предпочтет выстраивать свой доклад, я все равно буду счастлив, что наши размышления о предмете такой важности и сложности оказались сведены вместе — благодаря нашему совместному преподаванию и одновременному пребыванию в Ирвайне.
Я хочу обсудить четыре вопроса, которые, как мне кажется, заключают в себе целый ряд затруднений, или, скорее, неразрешимых апорий. Я не собираюсь их преодолевать, но хочу обсудить их существенность, их возможную формулировку, высказать свои сомнения и гипотезы, и все это лишь с одной основной целью: показать, прежде всего, не столько то, как «философия» может теоретизировать расизм, включать его в себя в качестве «объекта» или изучаемой области — как это сделала бы та или иная «научная дисциплина», — сколько то, почему и как расизм, начиная с самого этого имени, беспокоит философию и ставит ее саму под вопрос. Я не стану предлагать вам абрис еще одной «философии расизма» — на самом деле, я не думаю, что их так уж много, — но я попытаюсь показать, в каком смысле проблемы расы и расизма определяют саму направленность философского дискурса. Первые два вопроса, если угодно, предварительные, будут более эпистемологическими и метафизическими: они касаются дискурса о расе как выражения же- лания-знать и как процедуры репрезентации основополагающих разделений человеческого рода и, следовательно, отношения между проблемой расы и возможным определением философии как некой «антропологии». Последние два вопроса будут более историческими и политическими: они касаются симметрии и, так сказать, инвариантности противостоящих друг другу «теологического» и «биологического» обоснований дискурса о расе. Эти дискурсы образуют видимую связь между досовременными типами дискриминации и современным расизмом, распространившимся в эпоху европейского национализма и евроцентричного колониального захвата мира, а также пределы, до которых эта симметрия — для ее обозначения я выбрал термины «избранность» (election) и «отбор» (selection) — может помочь нам понять «неорасистские» или «пострасистские» тенденции эпохи глобализации, для которой характерны напряженность в связи с интернациональной миграцией и навязчивая одержимость так называемым «столкновением цивилизаций». В заключение я попытаюсь свести воедино оба этих подхода и открыть трудный этический вопрос об альтернативе дискурсам и практикам расизма и расы, о том, что я называю «иным расизма», чтобы показать, какой неопределенной должна остаться эта альтернатива в своих конечных целях, хотя все мы, разумеется, согласны с тем, что расовые/расистские построения требуют безотлагательных инициатив и действий в области образования, социальной справедливости и международных отношений.
I
Позвольте мне начать с первой трудности, касающейся отношений между проблемой расизма и проблемой знания. В одном из своих предыдущих текстов — пытаясь показать, что между «универсализмом» как репрезентацией универсальности, утверждаемой в человеческом сообществе, и «расизмом» как репрезентацией различий и иерархий внутри человеческого рода никогда не может быть простой и чистой несовместимости, — я говорил о «глубоком желании знания», помимо всего прочего, заключенном в расистском дискурсе[2]. Я имел в виду, по сути, то, что расизм неким идеализирующим образом описывает «типы человечества», а также то, что он широко (и, в некотором смысле, творчески) использует классификации, которые позволяют индивидам и группам помыслить ответы на наиболее неотложные экзистенциальные вопросы, например о вменении (imposition) идентичности или о неизбывности насилия в отношениях между нациями, этническими или религиозными сообществами. Я хотел указать и на то, что, хотя власть и господство всегда связаны с расовой дискриминацией или лежат в ее основании, отношение между общественными структурами и дискурсами не может быть понято в инструментальных терминах, оно никогда не является чисто функциональным или вторичным, но состоит из активных мыслительных конструкций, в которых рефлексия так же важна, как проецирование или стигматизация.
Должен признаться, что эта идея (философски многим обязанная ницшеанским и фукианским понятиям «воли к власти» и «воли к знанию») не до конца ясна мне самому, особенно в той мере, в какой она представляется зависимой от психологических аналогий (и, следовательно, может быть одобрена «когнитивистскими» теоретиками рас и нынешних расовых отношений).
Тем не менее мне кажется необходимым развивать эту идею дальше, увязав ее с радикальной критикой идеи «научного» анализа расизма.
Под своим «собственным» именем — как дискурс о «расе» — или под любыми другими метонимическими именами расизм стал одной из важнейших тем социологии, истории, общественных наук в целом, и представляется, что эта «объективизация» расизма, по сути, представляет собой попытку покончить с расизмом, покончить в двойном смысле: положить конец его метаморфозам и трансформациям через решение загадки его движущих сил и подготовить его историческое подавление в соответствии с прогрессивным (просвещенным) проектом интеллектуальных и педагогических преобразований. В этой связи, если мы бросим беглый взгляд на эволюцию, имевшую место в прошлом веке, кажется, что произошла странная перестановка: если раньше многие общественные науки, особенно под влиянием эволюционной биологии и этнографии, были заняты обсуждением важности расовых разделений, расовых отношений и следствий из них и наделяли концепт «расы» позитивными значением и употреблением, то теперь они заняты обсуждением важности и практических следствий «расизма», понимаемого как продукт коллективного воображаемого, как социальный и культурный феномен, который проникает в самосознание индивидов и групп и влияет (как считается, негативно) на их внутреннее или направленное вовне поведение. В обоих случаях создается метаязык, который задает расу и расизм в качестве эмпирических объектов и описывает их с объективной стороны. И тем не менее произошло что-то вроде «Коперниковой революции»: в качестве объекта знания теперь рассматривается не мнимая биологическая и культурная реальность расы, но ее конституирование в качестве репрезентации или фикции, обязанное определенным условиям или оказывающееся следствием определенных причин и структур.
Общепринято, что в основании этого смещения — или революции — лежат две сходящиеся серии причин. С одной стороны, это разрушение «биологических» оснований расы — преобладавших, по меньшей мере, в части расовых построений в XIX и в начале XX века — более недавними генетическими и эволюционными теориями (хотя всем известно, что биологическое обоснование возникло как поздний итог развития понятия, которое изначально отсылало скорее к генеалогии, чем к генетике)[3]. С другой стороны, это воздействие деколонизации и других исторических процессов, которые или свидетельствовали об антигуманной, кровавой сущности идеи «расы», или позволили ее жертвам сопротивляться навязанным им овеществленным категориям и оспаривать их. Для наших целей, однако, будет гораздо интереснее подчеркнуть «конструктивистскую» революцию, в результате которой произошла последовательная замена расы расизмом в качестве объекта научного исследования. Выскажем это в квазисартрианских терминах, обобщив то, как Сартр объяснял конституирование «еврея» через враждебный и стигматизирующий взгляд других[4]: «расы» существуют лишь постольку, поскольку имеют место процессы «расиализации», они являются результатом воображаемой конструкции, свидетельствующей о наличии расистских чувств или расовых предрассудков, расистских групп, расистских структур, которые служат основанием для изобретения «расы» или для используемых на практике эквивалентов этого понятия. Необходимо отметить, что это смещение может быть интерпретировано двояко: или исторически, через демонстрацию того, что воображаемые попытки описать расы (имевшие якобы научные основания) были исправлены и заменены подлинно научным исследованием форм и причин расизма, так что это прогресс на пути знания; или политически, утверждая, что только расисты действительно верили в существование рас и стремились обосновать его, в том числе и через биологические понятия, тогда как антирасисты или жертвы расизма — у которых имеются очевидные общие интересы — отвергают «расу» как позитивный концепт и обращаются к критическому изучению его изобретения и употребления. Но в обоих случаях именно исследование расизма принимается в качестве того, что предваряет его подавление и конец.
И вот теперь я хочу сказать, что этот нарратив не вполне удовлетворителен. Он не только терпит неудачу в объяснении метаморфоз исторического расизма, процессов, приводящих к возрождению как его объектов, так и его дискурса (или имен), но он не может объяснить и парадоксальные эффекты того, что «расизм» — это не только или не столько гетерореференциальный, но и автореференциальный дискурс. Взять, к примеру, тот факт, что расиализованные группы, особенно чернокожие, продолжают использовать категорию расы и отстаивают ее именно в тот момент, когда общественные науки ее критикуют, — отстаивают для того, чтобы протестовать против дискриминации и сделать «видимыми» свои требования: этот политический и культурный факт слишком легко отбрасывается и клеймится как «отчуждение», «ложное сознание», не говоря уже о «добровольном рабстве»[5]. Это не значит, что требование «объективности» не имеет смысла или ценности, — ведь очевидно существуют связанные с угнетением факты, которые необходимо установить и сделать доступными общественности (не в последнюю очередь из- за того, что они систематически скрываются и искажаются). Это не значит также, что ничего не было достигнуто через раскрытие психологических и социальных процессов конструирования категории «расы» (поскольку эти процессы являются ключевыми для проблематики идентификации и субъективации, внутри которой мы все живем). Но, возможно, это значит, что мы не можем достичь ничего похожего на метаязык, посредством которого анализирующий расизм субъект может поместить себя вне сферы своего объекта, то есть «трансцендировать» его и приблизить его «конец». Несмотря на эволюцию научных и политических критериев, в некотором важном отношении положение исследования осталось тем же: и дискурс о расе, и дискурс о расизме являются попытками изнутри, а не снаружи интерпретировать разногласия и распри, переход различий внутри человеческого «рода» в конфликты, насилие, иногда в убийства и геноцид; или же это попытка интерпретировать парадокс некоммунитарной сущности человеческого сообщества. И оба дискурса сталкиваются с одной и той же двусмысленностью, а именно с тем, что «другой» и его «инаковость» исследуются для того, чтобы обосновать собственную позицию субъекта внутри горизонта универсальности.
Я могу выразиться точнее. Общим у догматического дискурса о расе и у критического исследования расизма является их отношение к вопросу о различениях внутри человеческого рода и истории этих различений (также общая черта обоих дискурсов — требование научности, независимо от изменений или «разрывов» в научных парадигмах). Замена «расы» «расизмом» в качестве научного объекта свидетельствует о том — и я, пожалуй, соглашусь, что это «прогресс», — что был осознан абсолютно проблематичный характер разделения человечества на расы, культуры или этносы. Теперь мы можем понять, что парадоксы этого разделения — в котором мы пытаемся найти свои координаты и которое одновременно производит и коммуникацию, и несовместимость (или, используя другую идиоматику, — необходимость перевода и его невозможность) — не должны быть изолированы от особой истории, я бы сказал, от геоистории, истории «неудавшегося» объединения человечества, отозвавшегося господством, исключением, уничтожением, или же истории возникновения и трансформаций радикальной инаковости, связанной с процессами нормализации, универсализации, гомогенизации, идентификации человечества. Исторический нарратив может, конечно, до определенной степени стать самокритичным, но он не может изгнать из себя это «желание знания», которое порождается человечеством, на деле несводимым к универсальности своего собственного понятия — и следовательно, странным, «чуждым», «неуютно-зловещим» для себя самого.
II
Теперь мне хотелось бы направить свое вопрошание в другом, дополнительном, направлении, более непосредственно затрагивающим внутренние отношения между проблемой расизма и проблемой философии. Упрощая, можно было бы сказать, что философия в своей господствующей традиции (хотя есть и значимые исключения) говорила на языке универсализма, базирующегося на отрицании расизма или на морально-интеллектуальном осуждении дискриминации. Что и препятствовало философам осознать, до какой степени они сами разделяли расистские предрассудки — или же антисемитские, колониалистские, евроцентристские установки. Это было не раз «продемонстрировано», и в определенной мере убедительно, на примере Канта, Гегеля, Гуссерля и других[6]. Аналогично может быть осуществлена демонстрация националистических и религиозных (или, возможно, более интересных сексистских) предрассудков у философов, заявляющих о своей «космополитической» точке зрения. Но я хочу сказать, что это не самый интересный или определяющий уровень. Мое убеждение заключается в том, что проблема расизма — как коррелята идеи (невозможного) единства человечества или неуклюжего ответа на вопрос, которым задается каждый индивид или группа: что значит быть «человеком» или принадлежать «человеческому сообществу»? — напрямую касается апоретических отношений между философией и антропологией. Эти отношения, вероятно, наиболее ясным образом выражают философскую дилемму в Новое время. Философия всегда сконцентрирована на антропологических высказываниях — или дающих определения человеческой сущности, или устанавливающих границы человеческой природы («собственно человеческого») внутри природы в целом, или же выделяющих моральные и исторические условия «человека» в родовом смысле; однако философия никогда не может полностью и некритически совпасть с этими высказываниями.
Опять же, в наше время это может быть помыслено через ретроспективное, историческое и самокритичное рассмотрение, в которое вовлекается ненадежное различение между «антропологической» и «гуманистической» точками зрения, или парадоксальная возможность (я бы сказал, предельная возможность) негуманистической «антропологии». Двадцатый век, — точнее, продолжение девятнадцатого века в двадцатом, как в политике, так и в философии — тогда будет эпохой расизма, его триумфов и катастроф, но также он будет иметь исключительные последствия для (как кажется) неразрывного союза между антропологией и гуманизмом. Не всякий антропологический дискурс является «гуманистским», то есть определяет «человека», «человечество» и даже «человеческое» в качестве высшей ценности. Даже если мы согласимся, что всегда имеем дело с антропологией в тот момент, когда философски высказывается «собственное человека», его «сущность», — тем не менее очевидно, что сама антропология сформировалась внутри горизонта космологического и теологического дискурсов, то есть в перспективе разграничения и оценки возможностей человеческих мысли и действия с точки зрения космического порядка или внутри телеологической последовательности божественного замысла, или внутри «экономики спасения». Антропология, или философия как антропология (вспомним знаменитый тезис Канта: «Все критические вопросы сводятся к одному: что такое человек?», цитируемый и критикуемый Хайдеггером[7]), становится гуманистским дискурсом в тот момент, когда утверждается, что человек как вид содержит в себе условия возможности «становления человеком», «гуманизации» каждого конкретного индивида или условия реализации своего собственного проекта. Именно это Фуко назвал «эмпирико-трансцендентальным дублетом»[8], в котором человек прописан или помыслен дважды — одновременно как конституирующая сила и конституированное существо. Это значит, что «присутствие» или «имманентность» рода, родовая общность человечества внутри индивида или внутри сообщества, трансиндивидуального взаимодействия индивидов, и делает индивида человеком: или в качестве сущности — «реальной», поскольку она всегда уже здесь, или в качестве «способности» («к совершенствованию», сказал бы Руссо), или в качестве нормы и предписания (кантовский «категорический императив»), которые должны быть реализованы «в жизни» или «в истории». Эпоха Нового времени — в особенности ускоряющаяся экспансия европейской модели рациональности и трагические результаты ее мирового господства, но также и «дисциплинирование» самих европейских обществ — показала, что гуманистическая концепция человека как выражающего/воплощающего свою собственную сущность или реализацию собственного проекта подразумевает не только то, что различия и неравенство оправдываются неравным доступом ко всем совершенствам этой модели. Прежде всего, эта гуманистическая концепция человека предполагает, что институциональные исключения (будучи дополнением к другим аспектам цивилизации) из социальной, интеллектуальной или политической деятельности понимаются как исключения из нормальной модели «человеческого»: варварство, животность, недочеловеческость, извращение, дегенерация...
Кто-то может сделать вывод, что эта, с позволения Адорно, «негативная диалектика» означает конец любой возможности мыслить философски внутри горизонта антропологии, в том числе этически. Но я бы хотел показать, что итог здесь иной: перед нами, скорее, парадоксальный разрыв между антропологическим вопросом и гуманистической перспективой — в той мере, в какой становится очевидным, что «собственно человеческое» является, скорее, постоянной возможностью нечеловеческого, не имеющей предварительно установленных границ и проявляющейся как в жестокости, чрезмерном насилии, так и в становлении-средством (artifice), самоинструментализации. Но я также хочу сказать, что возможность нечеловеческого как собственно человеческого или же противоречивое соединение самоконституирования и саморазрушения в человеческом «взаимодействии» также имеют непосредственное отношение к возможности замены «объекта» антропологического дискурса — от рассмотрения сущностей, универсальных моделей, норм человечности и цивилизованности к чему-то более трудноуловимому и тревожащему, тому, что мы могли бы назвать антропологическими различиями, идентификация которых навязчиво преследует современную философию, иногда по этой причине именуемую «постмодернистской».
Здесь я попрошу у Жака Деррида позволение сделать заход через один из его самых известных анализов и позаимствовать одну из его идей, в которой поднято одновременно множество вопросов. Я имею в виду два дополняющих друг друга эссе под названием «Geschlecht I» и «Gechlecht II», с подзаголовками «Сексуальное различие, онтологическое различие» и «Рука Хайдеггера» соответственно. Эти тексты являются частью продолжительного комментария к хайдеггеровскому комплексному описанию изначальных возможностей Dasein, в котором «не-сущностность» человека, его радикальная открытость для решений и изменений помыслена как онтологическая (не)определенность, предшествующая самой возможности антропологии, то есть специфическим определениям «человеческого» как такового[9]. Деррида пользуется исключительной (причем не только в хайдеггеровских текстах, но и в немецком языке вообще) многозначностью слова «Geschlecht», для передачи которого мы вынуждены использовать совершенно разные имена — «пол», «половое различие», «раса», «род» или «вид». Деррида превращает этот термин в лингвистическую и поэтическую аллегорию синхронных теоретических жестов Хайдеггера, совершаемых на протяжении одного и того же или различных текстов. С одной стороны, Хайдеггер продолжал поддерживать и даже усиливать традиционную метафизическую оппозицию между «человеческим» и «животным» (или же оппозицию между человечностью человека как «мыслящего» и «говорящего» сущего и животностью животного как сущего, «лишенного мира», weltlos), превращающую родовое имаго животного в репрезентацию абсолютной инаковости для человеческой сущности, следовательно, в знак дегенеративных процессов, изнутри грозящих человеку абсолютным искажением или утратой себя. С другой стороны, через двусмысленные и настойчивые отсылки к «могущественной нейтральности» Dasein в отношении бинарного полового различия (мужского и женского) он утверждал, что существует более изначальный пласт сексуальности, в котором ее возможности и силы еще не ограничены бинарностью и соответствующими образами гендеров (или полов, поскольку их два, и только два), но являются принципиально множественными или «полиморфными», как выразился бы Фрейд. Семантика Geschlecht как «расы» выступает тогда в роли косвенного обозначения этой напряженности или double bind, в которой реализация человеческого мыслится (и вызывает страх) как его извращение и его утрата: как если бы «изначальная» человеческая сексуальность могла существовать и реализовать себя в качестве множественности, превосходящей нормальность гендерных типов и ролей, но только с риском размывания границ между человеческим и нечеловеческим, которое Хайдеггер называет животным. И именно необходимость избежать этого риска не дает Хайдеггеру полностью принять то, что половое различие всегда уже вовлечено в «онтологическое различие», концепт, который занимает место идеи о человечности человека как трансцендентального принципа и выполняет во многом аналогичную функцию[10].
Я сомневаюсь, что Деррида с готовностью согласится, по крайней мере без критических уточнений, с использованным мной выражением «антропологическое различие», но я думаю, что аналитически мы здесь весьма близки. «Половое различие» не является per se антропологическим различием, но, с моей точки зрения, оно выказывает базовую характеристику последнего: а именно тот парадоксальный факт, что без этого различия человек как таковой не может быть представлен и помыслен, и, следовательно, это различие всегда уже вовлечено в любое сказывание «человеческого», но также и то, что невозможно определить его место, спроецировать его на отдельные категории или классы человеческих существ, — так как его двусмысленность и множественность превышает возможности бинарной оппозиции. Скажу яснее: вы не можете помыслить человеческое без включения в него различия мужского и женского как сущностной характеристики (из чего следует, a тМтпо, что если вы представляете это различие отмененным, то человечество оказывается под угрозой), но никто не знает, где находятся границы мужского и женского, что значит быть «мужчиной» и «женщиной», даже хуже — является ли он(а) сам(а) мужчиной или женщиной и в каком смысле. Здесь вы также сталкиваетесь с насильственным принуждением. Единственная возможность избежать неопределенности — наложить (impose) конвенциональные опознавательные знаки и соответствующие формы самосознания на индивидов.
Но то, что применимо к половому различию, применимо и к другим различиям. Я не думаю, что их действительно много на данном уровне, но я также не пытаюсь здесь дать исчерпывающий список. Например, это применимо к «различию» между здоровым и больным, нормальным и патологическим, к распределению «интеллектуальных», «аффективных» и «физических» способностей в различных культурах или цивилизациях, а также среди индивидов. В каждом случае вы обнаруживаете тот же принцип double bind: нет (ре)презентации человеческого без включения различия (например, возможности быть или здоровым, или больным), но также нет критерия, а значит, и координат — или «своего места» — различия (кто знает, здоров он или болен, во всяком случае, безусловно?).
Было бы излишне поспешным делать из этих филологических соображений вывод, что «расизм» с антропологической точки зрения может быть концептуализирован как дискурсивная и институциональная редукция неопределенности антропологических различий посредством мифических проекций, таких как оппозиция между человеческим и животным. Вероятно, здесь возможна обратная формулировка: всякий раз, когда мы имеем дело с расовыми построениями, осуществляющими различные функции в рамках исторических систем господства, дискриминации или уничтожения, мы также обнаруживаем формы насильственного обобщения и нормализации базовых антропологических различий. И я полагаю, что это открывает возможность антропологического дискурса — а для меня это сама философия, — в котором речь будет идти не о дефиниции человечества (или обрамляющих моделей цивилизации) в гуманистическом ключе, но об осмыслении актуальной или виртуальной насильственности самих дефиниций, насилия, осуществляемого через оппозиции «мужское» vs «женское», «сильное» vs «слабое», «духовное» или «интеллектуальное» vs «аффективное», или «чувственное», «здоровое» vs «больное», «развитое» vs «отсталое» и т.д., которые должны категоризировать человеческое поведение и, в конечном счете, группы людей, человеческие идентичности и процессы идентификации. Именно в этом смысле я и говорил в начале о необходимости рассматривать «расизм» не как объект или частную проблему, к которым «объективно» применяются универсальные категории, но как основополагающий вопрос, раскрывающий двусмысленное отношение философии и антропологии, помещающий философию на распутье: или она разрабатывает эссенциалист- ский дискурс (что также может быть сделано от имени «экзистенции»), или она беспрерывно вопрошает саму возможность этого дискурса и его институциональную власть, интерпретируя возможность нечеловеческого, заключенную в неопределенности «человеческих» различий.
III
Теперь я перейду ко второму обобщению, применив несколько другой подход. Я перейду — сохраняя схематический, ссылающийся способ изложения — от очевидно атемпорального и метафизического стиля соображений об «антропологических различиях» и их насильственном установлении к рассмотрению исторических форм этого насилия, их символического выражения или оправдания. Мне бы хотелось показать таким образом, что кроме «животности» в конструировании расовых образований (formations) задействованы другие типы символических проекций и опосредований, в которых «раса» увязывается с различием между собственно человеческим и его воображаемым(и) другим(и). Сама животность, несомненно, является концептом с такой историей; подобно Деррида, часто настаивающему на том, что как таковое «животное вообще» существует лишь в качестве антропоцентрической проекции (поскольку существует так же много различий между животными, как и между всеми ними вместе взятыми и человеческим животным[11]), я бы хотел настоять на том, что животность, в том числе ее фантазматический двойник (который можно было бы назвать «бестиальностью» или «витальностью»), является концептом, в чьей истории «расовое» применение или метафоризации являются не чем-то внешним, но, наоборот, непосредственно значимым и конститутивным.
Тем не менее эта история очевидно не линейна. Она соткана из повторений, переносов, переводов, новых катексисов старых схем (я не хочу сказать, что это «древняя история», так как я ничего не знаю об «истоках» или, скорее, я считаю образ истока одним из типичных признаков эссенциализации и категоризации). Вопрос о том, в какой момент «старые» образы и схемы «человеческого» устаревают или полностью меняют значение, остается постоянно открытым, и вскоре я покажу вам, что в некотором отношении он чрезвычайно актуален. Есть одна загадка, которая всегда ставила меня в тупик (это настоящая загадка, и я все еще сомневаюсь, насколько ее решение может поспособствовать нашему пониманию расизма, но это одна из причин, почему я пользуюсь возможностью здесь о ней сказать). Эта загадка имеет отношение к «повторению» или следу старого расщепления в представлении «нечеловеческого», расщепления между полюсами животного и божественного (или священного). Внутри «современного» дискурса о расизме это расщепление принимает форму двух типовых схем избранности и отбора (избранная нация и отбор среди населения, если угодно). Исходя из того, что я уже сказал в начале — что мы сами оказываемся захвачены конструированием этих представлений, даже когда пытаемся использовать их критически, и, следовательно, мы должны рассматривать их не в качестве универсальных объясняющих категорий, но в качестве конкретных фигур в данном нарративе, — я буду «переводить» оппозицию избранности и отбора, то есть священного расизма и животного расизма, «теологического» и «биологического» типов обоснования человеческих различий, как оппозицию между концептом и историей антисемитизма и концептом и историей бледнолицести и «превосходства белых». Точнее говоря, я хочу задаться вопросом, в какой мере эта полярность применима для интерпретации одновременно и нераздельности, и неизбывной несводимости обеих «разновидностей расизма»[12].
Я охотно соглашусь, что все обстоит не так просто. Возможно, эта бинарная оппозиция является, опять-таки, именно той иллюзией, которой следует избегать. Общепринято, что расизм является типично современным явлением, связанным с образованием, как сказал бы Давид Тео Голдберг, «расового государства»[13], которое одновременно является национальным, следовательно, националистическим, и исключает сообщества, не соответствующие господству определенной национальной идентичности или не принимающие его, и колониальным, следовательно, империалистическим, доводящим угнетенные и сверхэксплуатируемые неевропейские народы до состояния «недолюдей», постоянно поставленных перед выбором между принудительным трудом и уничтожением. Но и здесь очевидно, что «расизм», как правило, расщеплен между двумя типами дискурсов и воображаемых образований, которые следуют различным логикам.
Антисемитизм — особенно если мы рассматриваем его в общей форме, вовлекающей не только фигуру и статус еврейского народа, но также, хотя и с определенными отличиями, отношение к исламу[14], — является секулярной формой теологической ненависти внутри истории европейского монотеизма, в которой определенный народ или группа людей подвергаются ненависти, дискриминации, исключению, и, в некоторых случаях, уничтожению (но также, в некоторых случаях, с характерной амбивалентностью, этот народ любят, им восхищаются и «выбирают» в качестве символа совершенства), поскольку он представляет собой радикальную гетерогенность (differend[15]) веры в того же Бога и тем самым эффективно сопротивляется или препятствует, пусть только фантазматически, единству «христианского народа», а позже и включению этого христианского народа в секуляризированный corpus mysticum национального государства, что находит отражение в «политических религиях» национализма[16]. По этому поводу я всегда с удовольствием привожу неологизм, предложенный французским философом и социологом Эдгаром Мореном для того, чтобы описать «господствующий религиозный дискурс» в современной Франции: catholaicite, сочетающий в себе «католицизм» и французский термин для обозначения секуляризма (laicite). Антисемитизм трансформирует теологическую модель «избранного народа» в перевернутую модель «проклятого народа» или проклятых народов[17], которые будто бы угрожают носителям истинной веры, а позже и гражданам, ниспровержением и смертью. Мы все еще не избавились от этого подхода, и его убежденные защитники обнаруживаются также среди протестантов, иудеев и даже мусульман.
Бледнолицесть (или превосходство белых, хотя нужно еще подумать, имелось ли когда-либо «восприятие» белого как человеческого «цвета» отдельно от воображаемого превосходства белых)[18] — которая кажется мне наилучшим именем для того, чтобы охватить все формы расовых предрассудков, культурных и институциональных практик, задействуемых народами-колонизаторами (действительного или мифического европейского происхождения) для борьбы за сохранение своего господства над неевропейцами, помеченными как «цветные» (особенно это касается чернокожих, но не только), как в метрополии, так и в колониях, и, возможно, в первую очередь в колониях, ставших независимыми, например в США, — представляет собой дискурс сегрегации, наиболее полно реализованный в «биологической» доктрине неравенства человеческих рас в «борьбе за существование»: в дарвиновском ключе, это доктрина естественного отбора, перенесенная или экстраполированная на историю человечества. Здесь также присутствует фантазматическая угроза, но ее источником теперь служат не столько ниспровержение и проклятие, сколько смешение и вырождение. Предметом отдельной дискуссии может быть вопрос, является ли дарвинизм «чистой» научной теорией, которую исказили и которой злоупотребили расистские идеологи, партии и государства (включая «либеральные» и «демократические» государства, в которых пропагандировалась и практиковалась евгеника), или он уже включает в себя сущностный момент эволюционной дискриминации — в известной форме противоречивого сочетания науки и идеологии[19]. Вместе с Домиником Лекуром[20] я полагаю, что имеет место именно последний случай: антропоморфные проекции уже находятся в сердце теории Дарвина, там, где понятие происхождения, применяемого к «возникновению» человека из животного, связывается с процессом наделенного телеологией отбора, пускай и не имеющего целенаправленного агента (или же таким мифическим агентом оказывается «природа»). Сам Дарвин не иерархизирует этнические группы внутри человечества, но его дискурс открывает такую возможность. Социал-дарвинизм, выросший из этой возможности, в полной мере отразил взаимодополнительность либеральных и империалистских представлений и полностью закрыл собой разрыв между наукой и мифом[21].
Насколько, с логической точки зрения, непреодолима эта дуальность? В некотором смысле, «два расизма» не имеют ничего общего с точки зрения их принципов: скорее, aut Deus aut Natura[22], чем Deus sive Natura[23]. Другими словами, загадка расизма повторяется как загадка его внутренней непоследовательности. То, что мы называем «расизмом», оказывается разнородной комбинацией двух дискурсивных образований, избранности и отбора, которые невозможно примирить. Конечно, мы знаем, что они никогда — исторически и на практике — не были независимы друг от друга. Уже в самый ранний период построения национально-колониального государства, например в Испании после Реконкисты — которая затем станет Испанией «открытия Америки», оба дискурса сливаются и сверхдетерминируют друг друга. Понятия «происхождения», «генеалогии», «чистоты», отчетливо помечающие амбивалентность Geschlecht, расово-полового комплекса, переносятся из одной области в другую и делают возможными, с одной стороны, биологизацию антисемитизма, следовательно, анимализацию евреев и семитов вообще, чье предполагаемое проклятие будет продублировано вменением патологического или дегенеративного «бестиального» тела, и, с другой стороны, теологизацию бледнолицести, чья более или менее жестокая власть переосмысляется как совершенство и нечто возвышенное, связывается со священной миссией или «предначертанием судьбы»[24] осуществить христианизацию (и оказывается пронизанной религиозным прозелитизмом)[25]. Но я полагаю, что, хотя эта комбинация со всеми переходными формами имеет место на практике, она всегда прорабатывается различными, лишь соположенными логиками.
Тем самым, дискурсы (или «мифы») избранности и отбора оказываются одновременно неразделимыми и несводимыми друг к другу. Но здесь мы должны еще раз взглянуть на антропологическую традицию (должен ли я писать западную антропологическую традицию? Существует ли какая-то другая? Мы пока оставим этот вопрос открытым). Наиболее подходящие средства для разрешения этого парадокса, которые я мог бы предложить, обнаруживаются в обращении к наследству досовременной антропологии, которое никогда не прекращало быть задействованным в истории европейских политических и интеллектуальных систем, переходящих от «замкнутого мира» античного города с его «космическим» горизонтом к вселенной современных «цивилизованных» национальных государств. Древнегреческие (или ретранслированные греками) мифы, которые, хотя и в иронической подаче, присутствуют еще у Платона и которые будут превращены Аристотелем в «натуралистские» истолкования политики и космологии, представляют разнообразие человеческого рода — в том виде, в каком оно оформлено в городских (polis) и домашних (oikos) сообществах, — как иерархическое отношение между различными группами: с одной стороны, гражданами, осуществляющими исконные и полноценные функции (ergon) человека, с другой — различными членами дома и семьи, в свою очередь неравными между собой (особенно в отношении их доступа к рациональному дискурсу, логосу), — сыновьями, женами, рабами. Этот спектр «натур» имеет нижнюю и верхнюю границы. Нижняя граница задана животным, верхняя — божеством или божественными индивидами. Но этим разграничениям не свойственна безусловная строгость, точнее говоря, они обозначают как точку слияния, так и точку раздела. Раб и, шире, работник физического труда «при- частны» животной природе, они в значительной степени являются человеческими животными, «одушевленными орудиями», как пишет Аристотель. Исключительные индивиды — герои, цари, законодатели, мудрецы — при- частны божественной природе. Ко всему прочему, это способ интегрировать город в космос. Но, думаю, можно утверждать, что по мере того, как монотеистические религии сменили старые представления о божественном, конфликтный сценарий спасения и проклятия, проложивший дорогу современной «философии истории»[26], произвел куда более эффективную связку между теологическим и политическим. И когда древнее рабство было переизобретено и распространилось вместе с колонизацией, было экспортировано через Атлантику и трансформировалось в различные формы принудительного труда и принудительной сексуальности — что позволило европейскому империализму возобладать в мировой экономике, — граница с животностью воплотилась в серии широкомасштабных систематических практик и стала навязчивой идеей для белого субъекта[27]. Избранность и отбор, как я уже говорил. Но эта рискованная гипотеза об устойчивом следе досовременного внутри современности, или о его воспроизведении-обновлении-расширении, возможно, также показывает, что налицо объединяющий принцип, связывающий противоположные формы расизма. Этот принцип — «человек» или «человеческое», ненаходимая и невосполнимая идентичность человека, не являющегося ни богом, ни животным, то есть отличным не только от себя самого, — в том смысле, что он не может быть нормализован или даже категоризован и остается пучком антропологических различий — но также отличным от символических средств, созданных для объяснения этой ненормальности, в типичных формах теологического и биологического нарративов.
Чтобы закончить мой доклад, который вы, в лучшем случае, могли бы посчитать спорным, я хочу поднять два заключительных вопроса, объединяющих историческую, политическую и этическую перспективы. Я сделаю это в телеграфном стиле, чтобы не занимать время и предоставить Жаку Деррида возможность свободно изложить все, что он хотел бы сказать после меня. Эти вопросы объединяет симметрия, которую я еще раз попытаюсь увязать с двусмысленным использованием логической трансформации: я имею в виду мысль об ином расизма. Вкратце, я полагаю, что это выражение охватывает одновременно и вопрос о том, какая форма расизма придет после известного нам «расизма», и проблему того, что должно сменить «антирасизм» в качестве стратегии и дискурса эмансипации от тех дискриминаций и крайних форм насилия, которые до настоящего времени были объединены под термином «расизм». И я полагаю, что это выражение показывает взаимосвязанность обоих вопросов — у нас нет никакой путеводной нити для теоретизирования будущих институциональных репрезентаций инаковости, стремящихся опрокинуть человеческое в нечеловеческое, если у нас нет представления о новых типах сопротивления, способных произвести иные способы задействовать человеческое многообразие и различия.
Я честно должен признаться, что на меня сильно повлияло чтение последних книг Поля Гилроя, от «Черной Атлантики» до «Против расы»[28]. В его позиции меня поражает попытка — о ней ясно говорит последнее заглавие — полностью отделить эмансипацию от миметических фигур Белого и Черного, или от «коммунитарных» представлений и типов организации, которые сопровождают репрезентацию жертв как древних рабов, отделить, не отрицая историю угнетения и стигматизации, но показывая, что нарратив о европейском завоевании, нарратив монотеизма и бледнолицести также поспособствовал созданию альтернативных культурных историй, которые сегодня — с большей степенью множественности, чем простая бинарная оппозиция[29], — криталлизуются в диаспорных формах существования и гибридных художественных изобретениях. Здесь мне также представляется весьма интересным то, что Гилрой совершает систематическую попытку ликвидировать разрыв между историей и логикой антисемитизма и белизны, утверждая, что, хотя их жертвы и не требуют одинакового возмещения, они сталкиваются с одними и теми же врагами, принадлежащими к многообразному и свирепому наследству фашизма в глобализированном мире.
С другой стороны, можно утверждать, что старые, насильственно нормализующие (теологические и биологические) модели, транслированные из античности в современность, по всей видимости, также оказываются воспроизведенными или адаптированными в «постмодерную» эру глобализации. «Неорасизм», как некоторые из нас пытались описать его в семидесятые и восьмидесятые, возможно, был лишь подстановкой одних групп чужаков на место других, например рабочих-мигрантов на место их колонизированных предков, чему соответствует подстановка «культурных» критериев на место «биологических» критериев расы. Но подлинный «пострасизм», вероятно, окажется чем-то гораздо более существенным. Быть может, он окажется точной иллюстрацией к «пессимистической» идее о том, что расизму нет конца в истории, и проблема здесь заключается лишь в том, как распознавать формы воспроизведения «того же». В таком случае представляется, что налицо, во-первых, «теологическая» тенденция, для которой можно временно использовать выражение «столкновение цивилизаций», введенное и популяризованное Самуэлем Хантингтоном, тем более что оно пропитано воображаемыми образами теологического конфликта, какими бы упрощенческими ни были его представления об исторических «религиозных» сообществах и «линиях разлома» между ними. Это больше, чем «культуралистский» перевод социальных и национальных антагонизмов, это глобальная всепроникающая схема злокозненного другого, которая выходит за рамки антисемитизма, но, вероятно, включает его в себя. И, во-вторых, перед нами «биополитические» и «биотехнологические» тенденции, предвосхищенные Фуко в его последних работах, в виде индивидуализированных систем контроля над воспроизводством жизни, отбором индивидов в зависимости от социальных функций, которые они должны выполнять, и «опасности», которую они представляют по ту или иную сторону от установленных границ. Предполагается, что такие системы максимизируют эффективность «человеческого материала» и минимизируют моральные, санитарные, психиатрические и политические риски; здесь генеалогический, а значит, коммунитарный элемент представлен «генетическим» отбором индивидов, сопровождающим исчерпывающее изучение их родословных. Я нисколько не сомневаюсь, что в действительности целью такого контроля будет дискриминация бедных на Земле... Если мы знаем, что комбинация секуляризированной теологии и воображаемой биологии сильно поспособствовала связке расового/расистского дискурсов с историей национал-социал-колониального государства, мы можем представить себе, что пострасистские повторения тех же базовых антропологических схем будут сильно способствовать возобновлению, даже в большем масштабе, тех же политических структур...
Но возможно, это не мешает нам думать, что придет время, когда действенные категоризации групп в гомогенные расы, культуры или генеалогии исчезнут. Тогда отстаивание равных прав, равного достоинства будет играть такую же ключевую роль, как и всегда, но модальности субъективации или, если заимствовать превосходное выражение Энн Столер и расширить его значение, модальности «обучения желанию» будут совершенно иными.
Пер. с англ. Сергея Ермакова
___________________________________
1) «Кинжал в руке, взгляд вперив в след, иду. Моя раса во мне преследует в тебе твою расу». Виктор Гюго. Эрнани. Действие 1, явление 4. (Почти дословный перевод. Ср. пер. Вс. Рождественского: «В руке зажав кинжал, пойду, как пес, по следу. / Мой род твой гонит род, предчувствуя победу». — Примеч. перев.)
2) См.: Balibar E. Racism as Universalism // Masses, Classes, Ideas. Studies on Politics and Philosophy before and after Marx. New York: Routledge, 1994. P. 191—204.
3) Вероятно, оппозиция между «генеалогией» и «генетикой» не является такой простой, так как оба этих дискурса проникают друг в друга. Здесь потребовалось бы полноценное историческое и эпистемологическое обсуждение статуса «естественной истории».
4) Sartre J.-P.: Reflexions sur la question juive (1946). Англ. пер.: Anti-Semite and Jew (new edition, with a Preface by Michael Walzer. New York, 1995). Рус. пер.: Сартр Ж.-П. Размышления о еврейском вопросе // http://slovoidelo.narod.ru/neomarxism/ sartre/reflect_jude.htm. Знаменитый тезис Сартра гласит, что все характерные черты, которые в европейской истории и в современном опыте «выявляют» «Еврея» в качестве расы, — это проекция (иногда интроекция) антисемитских дискурсов и репрезентаций.
5) Я не утверждаю, что подобные притязания, вовлекающие расу, не являются амбивалентными, но это совершенно другая категория.
6) Результаты этой критики, однако, могут быть неожиданными. Вопреки распространенному убеждению может быть показано, что Гегель в гораздо большей степени разделял антисемитские убеждения, чем Ницше. См., например: Yovel Y. Dark Riddle: Hegel, Nietzsche, and the Jews. Pennsylvania State University, 1998.
7) См.: Хайдеггггвр М. Кант и проблема метафизики / Пер. с нем., послесл. О.В. Никифорова. М.: Логос, 1997.
8) В переводе В.П. Визгина и Н.С. Автономовой — «эмпирико-трансцендентальное удвоение». — Примеч. перев. Фуко М. Слова и вещи. Археология гуманитарных наук. СПб., 1994. С. 339.
9) См.: Derrida J. Psyche. Inventions de l'autre. Paris: Editions Galilee, 1987. P. 395—414; Деррида Ж. Geschlecht II // Хайдеггер М. Что зовется мышлением? М., 2006. С. 263—315.
10) После написания этого доклада я прочитал замечательное эссе Элизабет Грош «Онтология и уклонение: политики сексуального различия у Деррида» (см.: Feminist Interpretations of Jacques Derrida / Nancy Holland (Ed.). Pennsylvania State University Press, 1997. P. 73—101; reed.: Sage Masters of Modern Social Thought, Jacques Derrida / Edited by Christopher Norris and David Roden. Sage Publications. Volume IV. P. 237—262), где она рассматривает неизбежную, с ее точки зрения, комбинацию «несводимой особости каждого пола в отношении другого» и «половой неопределенности» персональных идентичностей или самостей, приближаясь к аналогичным loci у Деррида (и у некоторых других, также значимых мыслителей).
11) См., в частности: Derrida J. L'animal que donc je suis // L'animal autobiographique. Autour de Jacques Derrida / Marie- Louis Mallet (Ed.). Paris: Editions Galilee, 1999. P. 251—301; а также интервью Деррида с Элизабет Рудинеско: De quoi demain... Dialogue. Paris: Editions Fayard et Galilee, 2001. P. 105—128 («Violences contre les animaux»).
12) Здесь я не буду обсуждать формирование обобщенной категории «расизма», появившейся в результате послевоенного решения международных организаций (ООН и ЮНЕСКО) рассматривать антисемитизм («европейское» явление, доведенное нацизмом до крайних следствий), колониальный империализм с его иерархической шкалой «человеческих рас» и «цветные» барьеры в постколониальных обществах, характеризующиеся институциональной сегрегацией или апартеидом, как воплощения одного и того же базового отрицания единства человечества. Я попытался это сделать в моей статье «Racism Revisited: Sources, relevance and aporias of a modern concept» (PMLA 123.2008. №. 5. P. 1630—1639).
13) GoldbergD.T. The Racial State. Blackwell Publisher, 2002.
14) Balibar Е. Un nouvel antisemitisme? // Antisemitisme: l'into- lerable chantage. Israel-Palestine, une affaire franfaise? Paris: Editions La Decouverte, 2003. P. 89—96 (несколько сокращенная версия вышла в: Wiener Zeitschrift zur Geschichte der Neuzeit. Jahrgang 2003. № 3. Heft 1, «Rassismus»).
15) «Распря», концепт Ж.-Ф. Лиотара. — Примеч. перев.
16) Термин «политические религии» был изобретен Эриком Фогелином, когда он предложил собственную генеалогию концепта «расы» и образования «расового государства» в Европе. См.: Voegelin Е. Political Religions // Toronto Studies in Theology. Volume 23. The Edwin Mellen Press, 1986.
17) Отмечу, что в типичную «тройку» исключаемых и подвергаемых анафеме (например, в Испании после Реконкисты) входят евреи, мусульмане (или мавры) и еретики. См.: Hering Torres M.S. Limpieza de sangre — Rassismus in der Vormoderne? // Wiener Zeitschrift zur Geschichte der Neuzeit. Jahrgang 2003. № 3. Heft 1, «Rassismus». S. 20— 37). Я не думаю, что современный антисемитизм избавился от «теологического следа», при условии, что этот «след» не отождествляют с социологическим понятием «религии».
18) Один из героев Жана Жене в «Неграх» задает знаменитый вопрос «Что такое негр и, прежде всего, какого он цвета?» («qu'est-ce qu'un negre, et d'abord de quelle couleur est-il?»), не должны ли мы также задаваться вопросом: что такое белый и какого он(а) цвета?
19) В терминах Кангийема это «научная идеология». См.: Canguihem G. Qu'est-ce qu'une ideologie scientifique? // Ideologie et rationalite dans l'histoire des sciences de la vie. Paris: Vrin, 1977.
20) См. его плодотворное исследование (Lecourt D. L'Amerique entre la Bible et Darwin. Paris: PUF. 1992), заслуживающее английского перевода, особенно сейчас, когда политическое влияние «Библейского пояса» снова стало очевидным.
21) Сравнение социал-дарвинизма с фрейдовской разработкой дарвиновского мифа, направленной на прояснение «филогенетических» истоков морального чувства (в «Тотеме и табу» и позже), где отсылка к «расовым различиям» заменяется отсылкой к «цивилизации», не может быть произведено в нашем докладе, очевидно весьма схематичном.
22) Или Бог, или Природа (лат.). — Примеч. перев.
23) Бог или Природа (лат.). — Примеч. перев.
24) Manifest Destiny — концепция, изначально служившая для оправдания американского экспансионизма XIX века (утверждавшая, что «англосаксонской расе» предначертано распространить свое влияние), а позже переосмысленная как основание американской исключительности и американской миссии в мире. — Примеч. перев.
25) О «бело-библейской» сакрализации blanchitude (термин, созданный по аналогии с negritude Леопольда Сенгора) см. уже ставшую классической работу: Sala-Molins L. Le Code Noir ou le Calvaire de Canaan. Presses Universitaires de France, 1987, reed. 2002.
26) См.: Lowith K. Meaning in History (Weltgeschichte und Heilsgeschehen: die theologischen Voraussetzungen der Ge- schichtsphilosophie). Chicago: University of Chicago Press, 1970.
27) Об отношениях между сексуальностью и колонизацией см., в частности, критическое обсуждение Фуко у Энн Сто- лер (Stoler A.L. Race and the Education of Desire: Foucault's History of Sexuality and the Colonial Order of Things. Durham: Duke University Press, 1995).
28) Gilroy P. The Black Atlantic. Modernity and Double Consciousness. Harvard University Press, 1993; Idem. Against Race: Imagining Political Culture Beyond the Color Line. Harvard University Press, 2000.
29) Это не нужно понимать как утверждение, что единственная «раса», которая выживет, будет белой расой. Последняя в настоящий момент представляется не более чем фантазией, неспособной организовать многочисленную общность в мировом масштабе. В геоисторическом смысле больше нет «европейцев», не говоря уже об «арийцах» или «белых».