Юферев Л.А. И ДНИ МОИ ЧЕРНЕЕ НОЧИ... КНЯЗЬ ПЕТР АНДРЕЕВИЧ ВЯЗЕМСКИЙ: ЧЕЛОВЕК И ЕГО БОЛЕЗНЬ: Опыт патографии. — Киров, 2008. — 128 с. — 115 экз.
Юферев Л.А. СТРАДАНЬЕ НУЖНО НАМ: ЛИЧНОСТЬ И БОЛЕЗНЬ ПОЭТА ЕВГЕНИЯ БАРАТЫНСКОГО: Пато- графическое исследование. — Киров, 2009. — 181 с. — 115 экз.
Юферев Л.А. ПЕЧАЛЬНЫЙ СТРАННИК. ЖИЗНЬ И БОЛЕЗНЕННОЕ СТРАДАНИЕ КОНСТАНТИНА БАТЮШКОВА: Патография. — Киров, 2010. — 241 с. — 115 экз.
Эта «трилогия» — необычна и заслуживает подробного разговора. Автор ее — профессиональный психиатр-практик, много лет лечивший людей в больницах Вятской области. Потом вышел на пенсию — и занялся странными исследованиями, которые (как указано в аннотации) могут «представить интерес для клинических ординаторов и интернов, обучающихся по специальности "психиатрия", и для студентов-медиков в качестве учебного пособия». Впрочем, допускается, что они заинтересуют и «любителей российской словесности, интересующихся вопросами психопатологии творчества».
Принадлежа к числу «любителей российской словесности», рецензент всегда осторожно относился к тем из них, кто «интересуется патологией» — тем более «психопатологией», проявленной в «словесности». Активно занимаясь, к примеру, творчеством Батюшкова (который полжизни провел в состоянии душевной болезни), я многократно встречал коллег, которые утверждали, что такие стихи, как у Батюшкова, могли родиться только в «особенном» состоянии, что наследственная психическая болезнь была едва ли не истинной музой «предтечи Пушкина», что он и заболел-то психически оттого, что дошел до написания «провидческих» стихов, и что только патология (которая сродни таланту «экстрасенса») может породить поэтические откровения вроде «И Кесарь мой святой косарь» — в одном из стихов поэта «сумасшедшего» периода... Как-то не вдохновляли эти утверждения «любителей», не имевшие, что называется, никакой «доказательной базы».
Но здесь как будто не тот случай. Вторая из книг (о Баратынском) открывается предисловием «Объяснение автора с читателем». Оно начинается с упоминания некоего «литературоведа», который задал автору «несколько острых вопросов» и высказал основное положение: «В отношении к русским классикам более закономерными являются исследования в области психологии творчества, а не связь его с психиатрической патологией». Собственно, это извечный спор некоей «гуманитарной» (психология) и «медицинской» установок в исследовании человеческой личности. Л.А. Юферев же —медик-профессионал, имевший возможность многократно поверить свои «психологические» познания медицинской практикой. Подобная практика как раз и предполагает особенную ответственность, которую он должен проявлять и в «гуманитарных» проблемах.
Автор уверен, что существует «позитивное влияние психического расстройства на различные стадии творческого процесса» и что для выявления его следует написать некую историю бытия яркого поэта «с показом развития и трансформации личности при участии психического расстройства и той части творчества, в которой наиболее ярко отразилась болезнь как часть жизни выдающегося человека». И именно этому феномену посвящает свои книги.
Надо сказать — не он первый. Для доказательства права на существование подобных исследований Л.А. Юферев ссылается на работы В.Ф. Чижа, П.Ф. Ковалевского, на издававшийся в 1920-е гг. «Клинический архив гениальности и одаренности», где было опубликовано немало патографических очерков психиатров и психологов о видных деятелях культуры, на книги К. Ясперса, на «энциклопедию» «Безумные грани таланта» и т.д. Можно бы еще упомянуть русского последователя Фрейда И.Д. Ермакова, автора трудов о Пушкине, Гоголе, Достоевском... Так что право на писание патографий (буквально: описание болезни) автор мог бы и не доказывать.
Другое дело: с какой целью осуществляется подобное описание. Кому и зачем оно нужно? Ведь не только же памятуя о «клинических ординаторах и интернах, обучающихся по специальности "психиатрия"», взялся автор за непростое дело изучения и критического сопоставления художественных и иных текстов, проработки сотен самых разных документов — и тут, в желании дойти до самых глубин поэтической личности, надо признать, выказал завидную дотошность и пунктуальность?
Проявления «болезненности» того или другого выдающегося человека всегда вызывали повышенный «массовый» интерес. Пушкин об этом хорошо сказал: «Мы знаем Байрона довольно. Видели его на троне славы, видели в мучениях великой души, видели в гробе посреди воскресающей Греции. — Охота тебе видеть его на судне. Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы. Врете, подлецы: он и мал и мерзок — не так, как вы — иначе».
Персонажи разбираемых «патографий» — выдающиеся русские поэты, современники Пушкина, лидеры «золотого века» русской словесности. Именно эта эпоха с особенным удовольствием «мифологизировалась» во времена активной жизни автора рецензируемых книг — в годы брежневского «застоя» именно она выступила в качестве едва ли не путеводного указателя искомой «духовности» обыденной жизни. Она родила множество «беллетризированных биографий» Вяземского, Баратынского, Батюшкова — и укрепила в массовом сознании их «мифологизированные» образы.
А Л.А. Юферев, как он заявил уже в первом своем «опыте патографии» (о Вяземском), намерен «сказать правду», не скрывая «темных» сторон личности даже и очень привлекательного человека. Как мы, к примеру, представляем себе этого самого князя Вяземского? «Язвительный поэт, остряк замысловатый.», «счастливый Вяземский», «декабрист без декабря» — и тому подобное. Теперь, под гнетом этого представления, попробуйте переварить такое: «Своеобразный характер князя с сочетанием различных радикалов дает в условиях психотравм соответствующие реакции — замыкание в кругу семьи, появление истерических стигм (припадок на смерть Пушкина), эмоциональные взрывы. Преобладающая неглубокость аффективных расстройств, стертость их границ изменяет личностные характеристики князя, постепенно наблюдается трансформация характерологических проявлений по типу тревожно-мнительной личности с соответствующим реагированием на те или другие житейские события. <...> В поздние годы получил свое развитие атеросклеротический процесс, который имел соматические проявления, но значительно не повлиял на творческие возможности князя» (с. 123—124).
При этом речь идет как будто о вполне нормальном человеке, телесному и душевному здоровью которого многие современники просто завидовали — да и жил он 86 лет: для тогдашней эпохи немыслимо долго. Как-то даже трудно вообразить себе «историю болезни» этого персонажа. Да никто из исследователей как будто и не пытался.
Документы, которые остаются после смерти всякого, даже выдающегося, человека, — всегда очень условны и субъективны. Придет историк и, проанализировав их, напишет «историю жизни», то есть историю тех внешних деяний, которые человек совершал. Филолог, пользуясь теми же документами, заинтересуется иным: что он думал, как выражал эти думы в поэтическом слове. Социолог может описать, допустим, систему его социальных воззрений. Потом придет врач и, заново перечитав те же документы, напишет историю болезни: патографию.
Впрочем, это уверенное обозначение жанра Л.А. Юферев применяет только к последней из трех книг. Она посвящена Батюшкову, который — без всякого сомнения — страдал психической болезнью и даже лечился от нее. Относительно Вяземского и Баратынского — это еще вопрос. Поэтому автор их «историй болезней» обозначает жанр с большей осторожностью: «опыт патографии».
Но, как мне уже приходилось говорить, здесь возникает парадоксальное положение: жизнеописание писателя, кем бы оно ни осуществлялось, неизменно субъективно и непременно воспроизводит не реальную, а мифологизированную его жизнь. И даже источники биографических исследований порой далеки от объективности.
Мы не можем использовать в качестве безусловного источника для сведений о поэте, например, его письма. Пушкин в письмах михайловского периода много пишет о своей болезни: «аневризм», не сразу и разберешься, что он придумал этот самый «аневризм», чтобы иметь возможность вырваться из ссылки за границу. Еще меньше мы можем доверяться мемуарам. Большинство людей, вспоминающих о собственном прошлом, представляют в качестве основных «героев» этого прошлого самих себя — все остальные «персонажи» (даже и великие люди) предстают как своеобразный «фон». И, соответственно, «врут» во многих фактах — как тот же Пушкин «с женщинами». Иногда эта «ложь» отлавливается, но далеко не всегда. И биограф восстанавливает ее как непреложный факт, который воспринимается как «общеизвестный». Но надо все-таки помнить, что о том, что Пушкин-де посвятил стихотворение «Я помню чудное мгновенье.» А.П. Керн, — мы знаем исключительно из мемуаров самой А.П. Керн. А то, что он дал Гоголю сюжет «Мертвых душ», — исключительно от самого Гоголя.
И даже такие «безусловные» источники, как всякого рода официальные документы: метрические книги церквей, фиксирующие «ключевые» моменты жизни (рождение, свадьба, смерть), или послужные списки, — тоже не безусловны. Так, в метрической книге церкви Успения на Остоженке в Москве указано, что в январе 1795 г. (время, к которому относится рождение драматурга) у четы Грибоедовых родился сын Павел. Как к этому документу относиться? То ли необходимо уточнять год рождения Грибоедова, то ли просто пьяный дьячок (на святках!) перепутал имя и «сместил» дату? Да и вообще: много ли правды содержат официальные донесения о передвижениях «коллежского секретаря Пушкина»?
И так далее. Но если источники такого рода начинают препарироваться под «медицинским» углом зрения, появляется неожиданный эффект: они как будто проявляют вполне «объективную» сторону. Тем более, если преподнесены человеком, который придерживается принципа, заявленного автором книги: «Я не работаю в обычном понимании, а потому ничем не стеснен, и надо мной ничто не довлеет, то, что мной написано, тщательно выверяется. Каждая из моих книг — история болезни, написанная с соблюдением правил ведения таковой». При этом источники как будто не нуждаются в критической проверке: лишнее и субъективное отпадает само собой.
Очень точно, например, диагностируется болезнь Батюшкова, проявившаяся и в его поведении, и в письмах, и в поступках, и в стихах. То, что поэт называл «ревматизмами», медицински оценивается следующим образом: «Его беспокоят болевые ощущения в голове типа "болезненное биение в висках", но эти ощущения носят "ужасный" и очень "мучительный" характер, иногда они чередуются с болями в груди, которые также имеют изнуряющий характер и сопровождаются мучительным ощущением исчезновения груди. Эти ощущения заставляют Батюшкова применять превентивные и лечебные мероприятия в виде минеральных ванн и морских купаний с не всегда отчетливым эффектом. Характерно появление болевых ощущений преимущественно в весенний период и на фоне депрессивной симптоматики. Скорее всего, их можно отнести к сенестопатиям. Батюшков их объединяет по болевому признаку и называет "ревматизмами"» (с. 209).
Диагноз как будто верен. Автор прослеживает проявления батюшковской болезни в его творческом пути — и очень точно указывает на два кризиса — обострения ее: 1807 и 1815 годы. Даты выявляются не по стихам, а по «вторичным» источникам (прежде всего, по письмам поэта), но точно ложатся и на его творческую эволюцию.
При этом приводится существенное уточнение: «Автор книги, естественно, отдает отчет в том, что не одна голая психопатологическая составляющая участвовала в создании творческого наследия Батюшкова. Обширные знания поэта, культурная, поэтическая, историческая традиции, жизненный опыт и стремление к мечтательному идеалу, а также новаторство в языковой сфере в огромной степени определили феномен творчества Батюшкова. Кажущаяся дисгармоничность творчества поэта в своем временном течении в немалой степени обусловлена альтернирующей эмоциональностью, которая создает впечатление разрушения единства авторского сознания и дихотомичности лирического героя» (с. 197). Никакого — так уже надоевшего — упования на «провиденциальность» болезненных проявлений. В стихах или в высказываниях «сумасшедшего» Батюшкова (типа «И Кесарь мой святой косарь» или «Который час? — Вечность») специалист-психиатр констатирует лишь «признаки шизофазического мышления» (с. 186) — и ничего более.
А вот — «диагноз» Баратынского: «Он перенес ряд инфекционно-токсических состояний вплоть до "нервической горячки", последняя, судя по клиническим описаниям руководств того времени, могла протекать с наличием каких-то психотических составляющих на острие приступа, скорее всего, делирантного или онирического характера. Последствием воздействия инфекционного фактора было, по-видимому, органическое поражение ЦНС, в результате которого гениально-творческая организация мозга не пострадала, но остались мучившие по нескольку суток головные боли, расположение к слабости, невыносливость жары и тряского транспорта» (с. 175).
Всё это имеет значение не просто «любопытного факта» или «знания кстати». В сущности, описанные и выявленные автором симптомы имеют прямое отношение к той болезни, которая выявлена еще Пушкиным. В «Евгении Онегине» она обозначена неточными греческим и английским обозначениями: «Недуг, которого причину / Давно бы отыскать пора, / Подобный английскому сплину, / Короче: русская хандра...» Именно отыскивая «причину» этой болезни целого поколения образованных молодых людей, все комментаторы романа в стихах (Н.Л. Бродский, В.В. Набоков, Ю.М. Лотман, А.Е. Тархов и др.) искали аналогии онегинского «недуга» в «недугах» его современников — то есть как раз Батюшкова, Вяземского, Баратынского. Именно фрагменты из писем, стихов, записных книжек этих поэтов приводятся в комментариях чаще, чем другие документы.
Л.А. Юферев в результате психиатрического анализа приходит к тому же — и фактически дает «медицинское» подтверждение существования некоего психиатрического «недуга». Мы привыкли к тому, что с Онегиным еще со времен Белинского и Добролюбова «всё ясно»: «лишний человек», открывший целую «галерею» подобных типов, которых выводила русская классика на протяжении едва ли не всего XIX столетия.
Так — да не так! «Русская хандра» — это не просто условное обозначение некоего социального «недуга» (объяснявшегося «крепостным правом» и всякими давно прошедшими данностями). Это — действительное психическое заболевание не одного поколения русских людей! Заболевание, «которого причину давно бы отыскать пора» — и которая не может быть отыскана в границах только истории литературы. То, что эта «болезнь» ярче всего выявляется именно в личностях поэтов, — понятно: поэты вообще принадлежат к наиболее восприимчивой к подобным «недугам» части общества.
В этом смысле «патографии» Л.А. Юферева не «закрывают», а открывают очень важную, современную и больную проблему.
Читая эти работы и преодолевая непривычную медицинскую терминологию, вдруг сознаешь, как близко стоят друг от друга история литературы — и медицина (в данном случае — психиатрия). Не случайно ведь самые «новаторские» русские писатели начинали именно как практикующие врачи: Владимир Даль, Антон Чехов, Михаил Булгаков, Григорий Горин. Впрочем, не будем отвлекаться от предмета рецензии.
Конечно же, ощущается то, что эти книжки написаны не профессиональным историком литературы. В них довольно много не вполне точных, иногда нелепых высказываний. Вот единственный пример — из книжки о Батюшкове, об отце поэта: «Николай Львович постоянно ощущал скрытое устойчивое недоверие Екатерины II; она дважды отклоняла его очередное повышение в табели о рангах.» (с. 11). Автор не очень понимает, что речь идет об императрице огромной страны, трудно представить, что она устраивала какие-то несправедливые «козни» одному из сорока миллионов подданных (служившему в невеликих чинах прокурором то в Великом Устюге, то в Вологде, то в Вятке). Да вряд ли Екатерина и знала, «что есть-де такой Петр Иванович Добчинский». К тому же у Н.Л. Батюшкова был еще младший брат Павел, которому ничто не мешало продвигаться по служебной лестнице в Петербурге. Так что о «недоверии» Екатерины говорить как- то непрофессионально.
Подобных «мелочей» в книжках Л.А. Юферева довольно много, но не в них дело, и приводить их список не хочется. Тем более, что такого рода неувязки могут быть легко устранены при минимальной профессиональной редактуре.
Дело в том, что эти книги, к великому сожалению, недоступны той аудитории, которой могут понадобиться. В предисловии к книжке о Баратынском автор так и пишет: «Написанные мной книги издаются тиражом 115 экземпляров и расходятся в качестве подарка. Я проверил их воздействие на разную читательскую аудиторию, каждый находит свое» (с. 13). Между тем, как представляется рецензенту, они могут представлять немалый интерес для историков русской литературы.