новейшие интерпретации Жиля Делёза
Patton P. DELEUZIAN CONCEPTS: PHILOSOPHY, COLONIZATION, POLITICS. - Stanford: Stanford University Press, 2010. — 249 p. — (Cultural Memory in the Present).
Bogue R. DELEUZIAN FAB ULATION AND THE SCARS OF HISTORY. - Edinburgh: Edinburgh University Press, 2010. — 252 p.
Flaxman G., Oxman E. LOSING FACE// Deleuze and the Schizoanalysis of Cinema / Ed. by I. Buchanan, P. MacCor- mack. — L.;N.Y.: Continuum, 2008. — P.39—51.
В последние годы в мировой эстетической теории произошло заметное оживление интереса к наследию Жиля Делёза, одного из самых сложных постструктуралистских мыслителей. В центре внимания обычно оказывается написанная в соавторстве с Ф. Гваттари книга «Тысяча плато» (1980), которая современникам казалась смелым эстетическим экспериментом, а в настоящее время стала восприниматься как манифест, потеснив знаменитый труд Делёза и Гваттари «Что такое философия» (1991). Новый интерес к Делёзу вызван стремлением современных американских интеллектуалов изменить правила ведения дискуссий и поставить на место господствующей в 2000-е гг. политически ангажированной мысли (С. Жижек, А. Бадью и др.) реформированную эстетическую теорию. Эти авторы критикуют центральное для ангажированных философов понятие «политического», противопоставляя ему представление Делёза об автономных эстетических законах, действующих в том числе и в жизни общества. Как мы увидим, каждый из авторов развивает делёзовскую эстетику по-своему, с учетом тенденций современного глобализующегося мира и модных теоретических идей, и чаще всего такие интерпретации Делёза оказываются весьма произвольными и рискованными.
В книге Пауля Пэттона «Концепты Делёза: философия, колонизация, политика» предпринята попытка реконструировать представления Делёза об историческом времени и отражении его в литературе. Пэттон противопоставляет трактовку истории у Фуко и у Делёза: если Фуко требовал наблюдать историю на расстоянии, как автономную реальность, то у Делёза основой исторического наблюдения следует признать «вовлеченность». Пэттон понимает «вовлеченность» как непосредственную работу с материалом, трактуя «эксперименты» Де- лёза с историческим знанием и эстетическим опытом не как мысленные эксперименты, а как эксперименты в естественно-научном смысле. Если Фуко пытается актуализировать событие прошлого интеллектуальными средствами, то Делёз действует скорее как популяризатор естественных наук, увлекающий аудиторию интересными материалами и наглядными пособиями.
Делёз, утверждает интерпретатор, всегда вскрывает стихийное и спонтанное начало там, где до этого видели только «нормативный и концептуальный горизонт» (с. 162). Столкнувшись с типичной для эпохи деколонизации ситуацией суверенитета без суверена, когда суверенитет есть только свойство территории, объекта, а не субъекта (с. 106), Делёз решил противопоставить «колонизации чувств» в литературе (т.е. эксплуатации готовых образов) опыт поэзии, в которой субъект и личность отказываются подчиняться готовым образам и представлениям. Поэзия открывает новые «поля», то есть области свободы, на которых субъект еще может заявить о себе (с. 110). Но, на наш взгляд, Пэттон привносит проблему субъекта, которой в созданной Делёзом поэтике не было.
Действительно, Делёз был убежден, что поэзия противоположна порабощающим человека расхожим мнениям, но Делёз имел в виду закономерности ритма и предсказуемость пафоса поэтических высказываний, в противоположность случайности прозаических «мнений». Пэттон отстаивает совсем другое — непохожесть поэтических высказываний на высказывания естественного языка позволяет читателю поэзии приобрести определенную дистанцию по отношению к происходящему. Читатель поэзии становится субъектом, когда читает стихи, и сразу занимает критическую позицию по отношению ко всему происходящему — такая картина, набросанная интерпретатором, кажется нам слишком оптимистичной.
Упрощенно и прямолинейно Пэттон трактует изменение восприятия под действием прочитанных книг. Если у Делёза его «становление животным», то есть переход на сторону меньшинства, был областью решений, областью относительной политической свободы, то Пэттон полагает, что восприятие изменяет не политическая позиция, формируемая литературой, а сама литература, воздействующая на тело человека. Литература, по утверждению современного толкователя Делёза, подавляет ощущения человека, заставляя его искать полноту ощущений вовне, и почти механически заставляет стать другим. На второй план отходит другой важный момент поэтики Делёза: литература, по мысли философа, — это не только носитель полноты ощущений, но и бесконечный модификатор ощущений, она обладает не только властью над читателями, но и внутренней свободой, которой учит писателя, хотя эта свобода и сводилась Делёзом к свободе выбора среди большого числа возможностей. Судя по всему, свобода выбора представляется Пэттону настолько неотъемлемым правом, что он не считает нужным останавливаться на ее свойствах.
Рональд Боуг посвятил свою книгу «Делёзовская фабуляция и раны истории» одному из важнейших свойств первобытного сознания — фабуляции. Фабуляция, безудержное сочинение рассказов, по выводам антрополога П. Жане, представляла собой основную форму памяти первобытных народов. Боуг решил доказать, что антропологическая программа Делёза и интерпретация им конкретных литературных произведений подчинены принципу фабуляции.
При этом Боуг по-своему интерпретирует важное для Делёза понятие «меньшинство». Делёз считал, что меньшинство, в отличие от большинства, делает сознательный выбор, одновременно политический и эстетический. К этому меньшинству относятся в первую очередь литераторы, с их независимым умом. Боуг полагает иначе: большинство литераторов следуют за вкусами публики и поэтому неспособны четко разграничивать эстетику и политику. Меньшинством Боуг признает только меньшинство среди литераторов, например романистов, делающих упор на постколониальную проблематику. Только эти авторы способны проанализировать, какие силы действуют в современном обществе. Боуг не замечает, что если у Делёза эстетика позволяла оценивать следствия политических решений для всего общества, то в его собственном толковании эстетика сводится к опознанию отдельных симптомов жизни общества.
Боуг называет эстетику наукой о виртуальном: если политика имеет дело с общими законами человеческого поведения (с чем Делёз, заметим, вряд ли бы согласился), то эстетика позволяет вскрыть индивидуальные законы мышления и ближе всего стоит к психологии, причем к психологии, изучающей переходные, «виртуальные» состояния психики. Но Делёз считал, что никакие виртуальные модели не могут описать даже политику, в которой нет общих законов, но есть борьба индивидуальных «опытов». Вероятнее всего, Боуг чрезмерно доверчиво отнесся к делёзовскому представлению о лежащей в основе любого индивидуального опыта «совокупности ощущений» («блоке ощущений»). В противоположность структурализму, сводившему поведение к готовым знаковым системам, философ утверждал, что система знаков, живущая по своим законам, прежде всего по закону «экономии», не может объяснить всех странностей индивидуального человеческого поведения. Но Боуг не учитывает этого полемического контекста мысли Делёза, и там, где философ говорит о внесистемном формировании индивидуального опыта, Боуг усматривает рассуждения о самоопределении субъекта в виртуальной реальности.
Но основное расхождение Боуга с Делёзом касается понимания эффекта, который производит литература. Если Делёз утверждал разрушительность любого творчества, в том числе и для творца, то Боуг считает, что разрушителен мир, мир построен неправильно, тогда как бесконечное говорение, «фабуляция», может установить в мире справедливость. Боуг приводит в доказательство своей интерпретации рассуждение Делёза о нарушении временных планов как основе культуры: прошлое преследует настоящее, а настоящее претендует определять будущее. Но Делёз говорил о том, что в «наши дни» невозможен субъект, способный восстановить связь времен, а Боуг, для которого любой индивид является в той или иной степени субъектом, говорит только о травматическом опыте субъекта в настоящем и уповании на лучшее будущее («пассивном синтезе будущего», с. 40).
Разрыв репрезентаций прошлого и настоящего, несходство этих двух образов было для Делёза признаком некоей коренной несправедливости мира, которую можно преодолеть только частично, эстетическими средствами. Современный интерпретатор отказывается признавать такую слабость и второплановость эстетики и настаивает на том, что данный разрыв — не состояние мира, а просто первый акт человеческой памяти, позволяющий прикоснуться к ранам, к травмам опыта. Именно этот разрыв не сглаживают, а, напротив, усиливают трагические протагонисты, герои драм и романов, которые «реагируют на кризис вне их, но также допускают пробел во времени, прежде чем начать действовать в этой ситуации» (с. 79). Такой углубленный разрыв и позволяет расположить травму в истории и тем самым несколько отстраниться от нее. Но Делёз считал травму неотчуждаемой частью внутреннего опыта и не признал бы, что субъект может так вольно обойтись со своей травмой.
В интерпретациях Боуга ощутимо и влияние современных социологических теорий сетевых отношений. Так, он считает, что те «ассоциации», на которых основан эволюционизм Делёза, представляют собой нанизывание разнородного материала на общую канву эволюции природы и общества, без всякой связи с ассоциативным характером памяти. Память тогда может воздействовать на настоящее, потому что только благодаря памяти мы можем судить о том, что старый этап эволюции закончился и начался новый. Но у Делёза такая память требовала эмансипации от «опыта настоящего», а Боуг опять же верит во всемогущество «фабуляции», ассоциирующей дела настоящего с образами будущего.
Наконец, Боуг изменяет понятие Делёза о ритме в искусстве. Делёз подчеркивал в ритме неоднородность: гребень волны никак не похож на глубину волны. Боуг настаивает на том, что ритм однороден, а качественно различны только создатели ритма, поэты. Все субъективное, личное в ритме — это некий «остаток», «галлюцинация истории» (с. 217). Как мы видим, Боуг вновь настаивает на том, что искусство связано не с общим, а с индивидуальным опытом «фабулятора», тогда как Делёз считал порождением индивидуального опыта политику, а не эстетику. Но Боуг хочет превратить Делёза в образцового публичного интеллектуала, трактующего политику как общее дело, соблазняющее каждого из участников индивидуальными, адресованными только ему одному образами и ассоциациями.
Наконец, в статье Грегори Флаксмана и Элены Оксман «Потеря лица», включенной в сборник, посвященный делёзовской «шизоаналитической» методике анализа зрительных образов, дается особая трактовка субъективности. Авторы статьи считают, что Делёз настаивал на иерархическом отношении субъекта и объекта, ставя объект выше субъекта. Отсюда произошла частичная деперсонализация «я»: прежде определенное событиями «я» стало в эстетической философии Делёза размытым «неким я».
Понятие «лицо» у Делёза означало именно способность «некого я» стать «я». Но авторы статьи считают, что «лицо» возникает только тогда, когда субъект присваивает себе власть повернуться лицом к другому субъекту. То есть авторы приписывают индивиду ту власть, которой, по Делёзу, могут обладать только природные и социальные обстоятельства. Если Делёз настаивал на том, что каждый человек травмирован объективной невозможностью действия, униженностью перед упущенными им самим возможностями, то для авторов статьи существует только одна травма — запугивание одним лицом другого лица (с. 43). Таким образом, и здесь травма рассматривается не как часть внутреннего опыта, а как часть реального становления субъекта как исторического протагониста. Если Делёз считал, что власть человека может проявиться только там, где другие готовы признать его власть, то Флаксман и Оксман настаивают на том, что, обретя лицо, человек обрел и все права на власть.
Итак, в новейших работах по Делёзу многие суждения философа, возникшие в ходе отдельных полемик, начинают пониматься как руководство к действию. Делёзовское понятие образа подвергается жесткому пересмотру: из предмета внутреннего опыта образ превращается в способ виртуально выдать настоящее за будущее и утвердить субъективность индивида.