Александр Писарев
Обзор российских интеллектуальных журналов
Александр Александрович Писарев (р. 1988) - редактор, переводчик, преподаватель, младший научный сотрудник сектора социальной философии Института философии РАН.
[стр. 199—207 бумажной версии номера]
Неспокойный 2020 год интеллектуальные журналы завершили с особенно выразительными темами. «Логос» подвел итог череде своих исторических номеров, обратившись к институциональным исследованиям как островку научной стабильности среди разгула спекуляций и размывания предметности. «Художественный журнал» заново поставил уже классический вопрос «Кто приходит после субъекта?», отметив тем самым тридцатилетие публикации важнейшего для современной философии сборника «Who Comes after the Subject?». «Синий диван» в формате словаря попытался зафиксировать едва проявившиеся зачатки нового опыта и новых форм существования - наследство пандемийного года, а «Ab Imperio» сосредоточился на гибридности империи, допускающей формирование внутри нее национализирующих процессов.
Новая актуальность институтов
Очередной номер «Логоса» (2020. № 6) получился полемически заряженным манифестом новой актуальности изучения институтов и институционализированных форм. Во вступительном слове редактор-составитель Виталий Куренной очерчивает нынешние философско-теоретические тенденции и объясняет, почему институциональный подход вернул себе актуальность. На фоне дисперсии предметности и методологий, сопровождаемой разрушением основных онтологических различий (с. 1) - например, в истории, антропологии, социологии, - этот подход выгодно отличается связью с модерной историографией (с. 9) и ориентацией на длительные и устойчивые явления, позволяющие ему сохранять эмансипаторную функцию.
«Институциональный подход является хорошим средством против современной торжествующей наивности, ведущей, помимо прочего, к возрождению различных метафизик и спекулятивных теорий, навсегда, казалось бы, оставленных в прошлом. […] Наше видение и понимание мира опосредовано как сознанием и языком, так и институтами, которых мы не видим и не замечаем» (с. 12).
Этот номер является моментом внутренней полемики «Логоса» и находится в оппозиции к ряду выпусков прошлых лет, посвященных тем самым предположительно наивным «метафизикам и спекулятивным теориям», а также акторно-сетевым теориям. Вклад самого Куренного в обсуждение здесь институционального подхода - детальное исследование теории историографии Иоганна Густава Дройзена и, в частности, содержащейся в ней институциональной теории, ее рецепции и актуальности.
Следует отметить, что представленные в номере материалы весьма разнообразны, что, видимо, призвано подчеркнуть многообразие институциональных подходов и сфер их применения. Так, обращение к истории институтов и институционализированных форм коммуникации позволяет освободиться от воспроизводящихся канонов и уточнить настоящий ранжир значимости фигур и событий в ту или иную эпоху. Это преимущество институционализма демонстрирует исследование канона истории немецкой философии XIX века, проведенное Максимом Деминым и Алексеем Куприяновым. Используя методы digital humanities, они проанализировали оглавления 77 немецких учебников по истории философии того периода, чтобы выявить и визуализировать динамику изменения внимания, уделяемого разным философам. Им удалось подтвердить традиционную интуицию о господстве большой четверки немецкого идеализма (Кант, Гегель, Фихте, Шеллинг) и уточнить, как менялось восприятие значимости ведущих мыслителей XIX века.
Институциональная рамка, таким образом, позволяет корректнее определить место авторов и произведений в историческом контексте. Так, Юрий Шичалин использует этот подход при работе с платоновским диалогом «Ион», и в фокусе его внимания оказывается следующее:
«Рукописная традиция, fontes и testes, время создания и атрибуция текста, его языковая специфика, образовательный уровень автора и адресата текста, жанровая природа, терминологический аппарат, образная и понятийная специфика текста, история его издания и научного изучения (с. 24).
Эта методология позволяет убедительно показать проблематичность отнесения этого диалога к ранним текстам Платона (с. 31).
Обсуждаемый подход дает возможность связать порядок знания и порядок организационных форм, что показывает исследование Ивана Куриловича, посвященное влиянию философа Виктора Кузена на образовательные институты Франции во второй половине XIX века. Курилович показывает, как собственная позиция Кузена в философии (разрыв с Гегелем и обращение к Шеллингу и антигегельянству (с. 158)) была конвертирована в его политику в сфере философского образования и впоследствии определила долговременное вытеснение философии Гегеля и гегельянства из академического ландшафта Франции. Это влияние демонстрирует, как институциональная основа может поставить под вопрос претензию философии на автономию и метапозицию.
Тимофей Дмитриев обращается к другому случаю связи философии и институтов образования: он изучает аналогичную попытку философа влиять на университеты, а именно предложения Томаса Гоббса по реформированию университетов в Англии после гражданской войны второй трети XVII века (с. 100). По мнению Гоббса, именно университеты стали «центрами восстаний», поэтому должны были быть подчинены неограниченной власти суверена.
Большинство предложенных в номере исследований выполнены в русле социологии знания, причем в достаточно разных методологических рамках и с разными рабочими объектами, что, несомненно, является достоинством получившейся дискуссии. Но вследствие этого многообразия границы институционального подхода оказываются не вполне четкими, и впору вести речь о некоей направленности, а не подходе или методологической рамке. Поэтому полемический запал общей концепции номера несколько смягчается, и остается сожалеть, что так и не получила содержательного развития заявленная в предисловии критика современных теоретических веяний вроде спекулятивного реализма - тем более, что предъявленные обвинения в наивности давно были переадресованы самим критикам, в том числе сторонникам институциональных подходов. (В самом деле, почему невозможно непосредственное знание о вещах, но возможно непосредственное знание об институтах?)
И снова гибридность
Третий номер «Ab Imperio» за 2020 год посвящен теме «“Хороший, плохой, злой”: гибридность, национализирующая империя и империалистический национализм». Рассматривая империю как разнородное и гибридное целое, авторы исследуют процессы становления национализма внутри империй и их превращения в национализирующие империи - сравнительно позднее (например Российская и Османская империи), но эффектное явление, практически затмившее специфику своих предшественников.
«Гипотеза о гибридности имперского режима проблематизирует нормативную постколониальную теорию империи и деконструирует телеологическую концепцию нации как естественной группы (неважно, органически осознающей свое внутреннее единство или формируемой искусственно активистами в соответствии с некими объективными критериями) (с. 23)».
Так, Дарюс Сталюнас в своем исследовании попыток имперского режима после 1905 года классифицировать население Западного края по национальным группам показывает, как при этом вопреки прежним сословным и конфессиональным категориям внедрялись новые принципы группности, подчиненные принципу национальности. При этом, что характерно, критерии определения национальности варьировались в зависимости от сферы и периода, включали в себя разговорный язык, текущее место жительства и место рождения, вероисповедание, сословие и самоидентификацию. По мнению автора, столь гибкая политика выделения национальностей свидетельствовала о прагматической, а не эссенциалистской природе этой классификации (с. 53, 61).
Но всегда ли русский национализм был «протеже» имперского режима? Если в кейсе Сталюнаса речь идет о национализации сверху, то Климентий Федевич обращает внимание на случай национализации снизу и исследует популярность русского национализма среди украинских крестьян Волыни. Их численность в Союзе русского народа, поддерживавшегося государством, составляла 400 тысяч - четверть от общего числа членов СРН в Российской империи. А спустя три десятилетия тот же регион станет центром украинского антирусского национализма. Этот парадокс позволяет Федевичу углубиться в особенности отношения империи и национализма и подчеркнуть несовпадение политики властей и разных пониманий национального.
Те, кого называют «русскими националистами», могли использовать инструменты украинского национализма и быть выразителями украинского национального дискурса наряду с дискурсами монархизма, империи и «русской нации» (с. 93). Пропаганда русского национализма на Волыни парадоксальным образом велась в основном церковными иерархами не украинского происхождения (с. 71), но на украинском языке, с одновременной культивацией украинской культуры (с. 74-78). Как показывает Федевич, эти деятели были переброшены сюда с миссионерской работы на Средней Волге, где они проводили христианизацию путем национализации (с. 80-81). Таким образом, на украинскую почву переносились техники пропаганды, разработанные для работы с тюркоязычными и финно-угорскими народами. После 1905 года и выборов в Думу эти иерархи дистанцировались от имперского режима, подозревая его в оппозиции интересам русской нации (с. 85).
Ян Кемпбелл переносит читателя в совершенно другую часть Российской империи - в Тургайскую область Казахской степи, куда в рамках столыпинских реформ переселяли крестьян из европейских губерний России. Кемпбелл изучает национальный контекст последствий такого поселенческого колониализма и русификации региона: имперская ситуация здесь держалась на низовой социальной интеграции. Административно-военное вмешательство в условиях failed state после волнений казахов в 1916 году разрушило ее, и разнородная среда распалась на ограниченные национальные сообщества.
Эти исследования демонстрируют, что в имперской ситуации понимание нации было подвижным и менялось в зависимости от прагматики и контекста. Возможно, это связано с тем, что «нациецентричное социальное воображение получает широкое распространение среди социальных акторов, все еще действующих в рамках старой имперской политической структуры и в соответствии с привычными имперскими практиками, уже потерявшими свой изначальный смысл» (с. 28).
Какие следы оставляет после себя гибридная национализирующая империя? Ряд авторов номера ищут ответ на этот вопрос на материале истории Сибири. Так, Вера Галиндабаева и Николай Карбаинов изучают историю двух бурятских сел от времен Российской империи до современной России на основе большого корпуса исторических источников и биографических интервью. В каждом из них живут две гибридные группы: карымы - потомки крещеных бурятов и русских и семейские - потомки бурятов и староверов (с. 131). Меняющиеся режимы власти предоставляли разные возможности для выражения гибридных идентичностей карымов и семейских. Авторы показывают расхождения между государственными категоризациями этих групп, разделениями между ними на уровне практик и их собственным самоопределением.
Другим наследием национализирующей империи стали группы, которым не предоставлялось гражданство. Если до 1917 года это были инородцы, то в советский период такими группами стали коренные жители Севера: участие народов, все еще находившихся на стадии первобытно-общинного строя, в социалистическом обществе было проблематично. Однако при определенных условиях делалось исключение. Игорь Стась анализирует такой случай, связанный с празднованием двадцатилетия Ханты-Мансийского автономного округа в 1950 году. Национальное гражданство можно было получить в обмен на принятие официально легитимированной «национальной» культуры.
Принимая предложенные государством рамки гражданства, [коренные народы] получали право на свою культуру и включались в советские социальные иерархии и отношения. […] “Лучшие люди” национальной группы преподносились как активные участники советской политической и социальной жизни. В результате происходила последовательная национализация индигенного населения и эссенциализация его коллективной идентичности при помощи тропов возрожденных народов (с. 159, 161).
Таким образом, в гибридном советском режиме позднего сталинизма нациестроительство поощрялось, но национальное самовыражение жестко регулировалось.
Читателя может также заинтересовать большой блок «Белорусская постколониальная революция», посвященный полевой фиксации происходящего в Беларуси после выборов президента и аналитическим обобщениям на основе этих наблюдений.
Кто пришел за субъектом?
Гибридность вообще стала паролем эпохи и обнаруживается на самых разных уровнях, в том числе в процессах субъективации, о чем и идет речь в новом выпуске «Художественного журнала» (2020. № 115). Номер посвящен переосмыслению вопроса «Кто приходит после субъекта?» и приурочен к тридцатилетию одноименного сборника докладов французских философов, среди которых были Жак Деррида, Ален Бадью, Жан-Люк Нанси, Жиль Делёз, Этьен Балибар. Заданная в этом издании проблематика преодоления фигуры субъекта получает новую интерпретацию с учетом развития позитивного знания о человеке и философско-теоретических проектов последнего времени.
Связующим звеном между номером и тем сборником выступает перевод беседы Деррида и Нанси, состоявшейся в 1988 году и тематически предварявшей конференцию и сборник. Обсуждая проблематичность как «ликвидации» субъекта, так и разговора о ней, Деррида указывает на одну из причин его неустранимости: это рефлексивный вопрос Ницше «Кто говорит?» (с. 14), отказ от которого едва ли стал бы для философии шагом вперед (и с этим согласились бы авторы «Логоса» об институционализме). Однако вопрос «Кто приходит после субъекта?» сохраняет осмысленность и понимается Деррида как вопрос о трансформациях, которые претерпевает субъект сегодня.
«Что если “субъект”, не будучи “ликвидированным”, все-таки оказался реинтерпретированным, смещенным, децентрированным, заново вписанным в другой контекст? И тогда: 1) что происходит с проблематиками, которые предполагают классическое определение субъекта (научную и другую объективность, этическую, правовую, политическую и т.д.), и 2) кто или что “отвечает” на вопрос “кто”?» (с. 15).
Во многом вслед за Деррида авторы номера не столько ищут то, что сменило субъект, сколько отслеживают его мутации и аватары, указывают на те его черты, что уже стали общими местами.
Прежде всего субъективность - продукт сложного (само)производства, поэтому отдельный индивид может и не быть субъектом, если для этого не выполнены необходимые условия. Однако это вовсе не трансцендентальные условия в духе Канта или даже раннего Хайдеггера: речь об инстанциях и процессах, подобно индивиду обладающих эмпирической разрешимостью. Как удачно отмечает Теймур Даими в своем обзоре метаморфоз субъекта, «в исчисляемом мире все соизмеримо со всем» (с. 44).
Если субъект - то, что требует объяснения, а не объясняет, то встает вопрос о способах его производства и дизайна. Подробнее об антропотехниках - практиках самосозидания - читатель узнает из статьи Леры Конончук:
«Под антропотехникой понимается самореференциональная практика и работа над собственной витальной формой, то есть все виды “ментальных упражнений, тренировок, самоподъемов и самопонижений”, известные под названиями пайдейя, эпимелея, отиум, Bildung» (с. 79).
Вслед за Латуром (и неупомянутым Сартром) Конончук повторяет, что задача человека, наконец, избавившегося от иллюзий эссенциализма, - «если не создать себя с нуля, то осторожно, последовательно реформировать, быть дизайнером своей жизни» (с. 80). Необходимо быть антитрадиционалистами и радикальными прогрессистами, «эластичными» людьми.
Если Конончук отталкивается от теории иммунитета Слотердайка, то Алексей Кучанский пытается продумать динамику субъективности при помощи концепта кожи как биосоциальной и биополитический поверхности «неопределенного ведомства» (с. 107). В свою очередь Алексей Боголепов обращается к нейронаучному присвоению природы человека и очерчивает перспективу устранения субъекта как всего лишь работающего вхолостую эпифеномена нейронных процессов.
Аллюзии авторов на органический уровень неслучайны и указывают на то, что современный субъект от и до пронизан различными детерминациями. Это ставит вопрос о том, есть ли вообще уровень или уголок, в котором субъект удерживает автономию - что-то вроде cogito XXI века. В конечном счете, ставкой дискуссии о субъекте является вопрос о его сохранении - ввиду устранения, которым угрожают субъекту развивающиеся нейронауки, нейросети и когнитивный капитализм. Не идет ли речь на фоне развития нейросетей и обработки «больших данных» об устранении человека как «устаревшего механизма обработки данных» (с. 44)? Свобода конструировать себя - не оказывается ли она, в конечном счете, последним желанием субъекта перед его исчезновением в качестве «объекта, машины, биоробота, а в желаемой перспективе и киборга, управляемого случайной комбинацией биохимических алгоритмов» (с. 49)? Не обстоит ли все так, что агентом и настоящим субъектом здесь является, скажем, «когнитивный капитализм, который намеревается следовать путем восходящей по экспоненте оптимизации алгоритмических потоков внутри себя» (с. 44)? И тогда вопрос о том, кто приходит после субъекта, превращается в вопрос о возможности его спасения.
Надо сказать, что в глубоком кризисе оказался и дискурс идентичности, альтернативный философиям субъекта и уходящий корнями в эмансипаторную политическую борьбу 1970-х годов. Претерпев субстанциализацию, он стал удобным инструментом любой политики, не только освободительной (с. 7). Однако, по мнению Ильи Будрайтскиса, у идентичности еще есть шанс вернуться к жизни в качестве «одной из точек разрыва, составляющих карту сложных (не соподчиненных друг другу) противоречий существующего общества» (с. 9).
Сегодняшнее обострение дебатов об идентичности и личных границах выявляет две перспективы: «негативной свободы», в которой индивид отстаивает свою автономию от внешнего воздействия, сохраняя верность своей неизменной сущности, и активного участия в переустройстве общества, невозможного без внутренней переоценки (с. 10). Но есть ли пути спасения для самого субъекта? По мнению Даими, будущее для него возможно только при условии его выстраивания вокруг постоянного смещения, то есть «акта радикального разотождествления человека со всем, что регистрируется в нем самом лучом его же внимания как машинное, объектное, то есть то омертвевшее, что доступно для наблюдения, калькуляции и алгоритмизации» (с. 50). Дело за малым - узнать, как возможен такой человек освобожденного различия.
Что мы (не) узнали в пандемию?
«Синий диван» (2020. № 24) собрал большой авторский коллектив из философов, писателей и художников, чтобы начать поиски того «нерва, который обозначает водораздел между “до” и “после”» пандемии. Работа с едва ощутимым, даже еще только предугадываемым («неверные осколки впечатлений, моменты интенсивности») требует своей формы и жанра, поэтому-то, по словам главного редактора Елены Петровской, было решено прибегнуть к словарю как «способу первичной организации нового разделяемого опыта, который по-прежнему продолжается и, стало быть, переживается» (с. 3). Единицы его оглавления (а их 38) - еще не понятия, но «мгновенные точки кристаллизации» текучих процессов и «ориентиры, даже если это всего лишь первые слова, напоминающие (возможно) младенческий лепет». (Правда, не вполне ясно, почему они упорядочены в соответствии с внешней логикой алфавита, а не исходя из тематической близости, от чего только выиграли бы в читательском восприятии.)
В пандемию многое поменяло свою модальность на отчетливо вероятностную: воздух повседневных пространств и коммуникации насытился может быть вирусом, который может быть заразил собственное тело, ближайших и дальних знакомых. Хироки Адзума называет это математической, или вероятностной, тревогой (с. 8), когда можно заразиться, а можно и не заразиться, можно получить осложнения, а можно их избежать (в отличие от ситуаций, когда событие неизбежно, но не ясно, когда произойдет). Другими словами, «пространство - там, где люди, - стало опасным» (с. 21). Эту мысль интересно развивает Олег Аронсон, обращаясь к античной идее стихий:
«Эпидемия COVID-19 - путешествие в мир воздуха нефизического и непоэтического. Воздух дает о себе знать как дистанция, как угроза самого пространства, которое перестает быть нейтральным, становясь контагиозным, миром неизбежных опасных контактов. […] Мир человеческого дыхания стал дышащим вирусом миром. И это глобальное дыхание ритмично, а ритм обнажает себя в волнах COVID'a» (с. 23).
При этом Аронсон связывает воздух и число в их ритмичности и турбулентности как стихии, оформляющие нынешний sensus communis (с. 28). Их корреляцию как раз и проявляет вирус. Этот сюжет по-своему продолжает Нина Сосна в статье о промежуточном веществе.
Обращение к, казалось бы, архаичным или вписанным в далекие от актуальности дискурсы понятиям, возможно, симптом расхождения реальности и сложившегося языка и следующих за расхождением поисков залатать брешь. Так, Оксана Тимофеева обращается к душе, Эдуард Надточий - к евхаристии, а Александра Володина - к теплу.
Многие темы вращаются преимущественно вокруг экзистенциального опыта – ответственность (Александра Московская), уязвимость (Николя Одюро), смерть (Сергей Мохов), отчуждение (Иван Болдырев), бытие-с (Жан-Люк Нанси), резильентность (Михаил Маяцкий), встреча (Глеб Напреенко) и другие. Следует выделить блок статей, посвященных ситуациям женщин в условиях пандемии. Как и всегда, в кризисное время бывшие уязвимыми прежде становятся несопоставимо более уязвимыми после, поэтому исследование их опыта особенно важно. Эбигейл Соломон-Годо, опираясь на собственный опыт, пишет о влиянии изоляции на женское тело и его (само)восприятие, Лана Узарашвили - о секс-работе, Ирина Жеребкина - о новой актуальности феминизма, Алла Митрофанова - о заботе.
Идея, что «после начала пандемии по крайней мере неуместно продолжать высказываться так, как это делалось до» (с. 3), чрезвычайно навязчива своей простотой и оттого популярна, но не лишена коварства - как будто ранее мы надежно знали, как живем, да еще и умели жить. Поэтому не менее остро стоит еще одна проблема. В последнее десятилетие жизни Деррида мучили вопросы: как научиться жить и у кого учиться? Промежуточным выводом было: у призраков прошлого и неслучившегося будущего - тех, кто находится между жизнью и смертью. Возможно, пандемия - как раз то время, когда стоит подумать не столько о том, как мы живем, сколько о том, как научиться это делать. А интеллектуальные журналы - бесценный источник интуиций и идей о возможных способах существовать в нынешнем мире, считаем мы его новым или нет.