19.02.19
Политики памяти Востока и Запада. Отрывок из книги Георгия Касьянова
Публикуем на сайте небольшую главу «О стереотипах», в которой автор развенчивает миф о том, что общества Западной Европы окончательно прошли процесс становления национальных историй. Напротив, именно «одержимость прошлым» оформляет историческую политику послевоенной Европы. По мнению автора, нам следует говорить о разном отношении «Востока» и «Запада» к истории и культурам памяти.
Среди множества стереотипов, с которыми до сих пор приходится сталкиваться историку, интересующемуся прошлым и настоящим Европы, один из наиболее распространенных и живучих сводится приблизительно к такой формуле: общества «Западной Европы» благополучно прошли процесс становления национальных историй и национального исторического самосознания. Это окончательно сформировавшиеся нации, для которых прошлое находится там, где ему положено быть: в учебниках, исторических романах, произведениях искусства, музеях и т. д. Прошлое, кодифицированное в национальных нарративах, не отягощает настоящее, «старые» европейские нации «не больны прошлым».
В то же время общества и нации, имеющие проблемы с самоутверждением, определением национальной идентичности, активно тяготеют к прошлому, их исторические нарративы в силу разных причин пребывают в состоянии постоянного пересмотра, история и память являются предметом постоянных политико-идеологических манипуляций и вмешательств, их активно используют общественные группы, борющиеся за власть. Крылатое выражение У. Черчилля о Балканах, производящих истории больше, чем они могут переварить, нередко распространяют на весь регион, именуемый «Восточной Европой».
Этот частный стереотип хорошо вписывается в знаменитую дихотомию «Запад — Восток», являющуюся едва ли не самой долгоиграющей пластинкой, до сих пор во многом определяющей способ мышления интеллектуалов, политиков, исследователей, коллективное мировосприятие культурных, политических, профессиональных, религиозных и других сообществ. Общества и страны, расположившиеся к востоку от линии, прочерченной почти 70 лет назад в знаменитой Фултонской речи У. Черчилля и, казалось бы, стертой «воссоединением» Европы в 1990-е — начале 2000-х, по-прежнему «больны историей» (заметим, что последние 20–25 лет дают весомые основания для такого вывода). Тем временем «Западная Европа» вроде как демонстрирует завидное здоровье.
Этот взгляд также можно считать эффектом деления наций и национализмов на «политические/гражданские», или «исторические», и «этнические/культурные», или же «неисторические». Бывшие «неисторические» (не имевшие государственности) нации стали «историческими» не только в гегелевском (обрели государственность), но и в гоголевском смысле: они хронически «попадают в историю», поскольку по-прежнему отягощены разбирательствами с прошлым, все еще крайне важным для самоопределения, в то время как солидные, традиционно «исторические» нации, вовремя разобравшиеся с этим прошлым, якобы оставили историю историкам.
Эта достаточно комфортная схема вполне приемлема как некий пояснительный шаблон, необходимый для первого приближения к теме «история и политика», она хорошо вписывается в устойчивые культурные и пространственные стереотипы, обслуживающие как политические дискурсы, так и бытовое сознание, нередко сводящее большие темы к «политически некорректным» анекдотам о «польском водопроводчике» в Лондоне или молдавском строителе-шабашнике на Украине.
Тезис о некоей одержимости прошлым и чрезмерной зависимости коллективной идентичности от его интерпретаций в упомянутом выше историческом регионе имеет фактические основания, он подтверждается историей как «долгого XIX», так и «короткого ХХ» столетия. Это взгляд, определяемый культурным стереотипом, определившим политическую карту мира, созданную еще в XIX столетии.
Тем не менее по мере укрупнения масштаба и при переходе от исторической и культурно-политической географии к топографии упомянутая схема начинает рушиться. Выясняется, что если не одержимость прошлым, то постоянный политически мотивированный интерес к нему характерен и для «продвинутых» сообществ «Западной Европы». Прежде всего, отметим культурное разнообразие самого региона, определяющее разные степени отягощенности прошлым. Стоит поинтересоваться «вопросами истории» в географически самых западных европейских странах — Испании и Португалии. В первом случае можно задать вопрос, как интерпретируется прошлое в контексте единства страны, как «вспоминается» там гражданская война 1930-х или период правления Франко. Во втором — как обсуждается колониальное прошлое или же период правления Салазара. О знаменитом «споре историков» в Германии мы уже упоминали. Дискуссии о колониальном прошлом Франции также могут послужить классическим примером взаимодействия истории и политики.
Даже поверхностного взгляда на послевоенную историю «Западной Европы», то есть некоей общности, противопоставляемой Европе «восточной», достаточно, чтобы обнаружить постоянное взаимодействие истории и политики, беспрерывную инструментализацию истории в политических интересах. Вряд ли можно себе представить масштабное политическое, идеологическое, военное противостояние двух систем — капитализма и коммунизма (и холодную войну) — без постоянного обращения политиков и государственных мужей к историческим сюжетам, без внедрения этих сюжетов в политический дискурс и практики — как в коммунистической «Восточной Европе», так и в капиталистической «Западной».
Точно так же трудно вообразить послевоенную Европу без постоянного обращения к опыту Второй мировой войны, его переоценке и «переформатированию» в зависимости от геополитической конъюнктуры — то, что Тони Джадт называл «длинной тенью Второй мировой». Десять лет назад Р. Либоу писал: «Более полувека минуло с окончания Второй мировой войны, и почти каждой стране прошлось пережить разного рода мучительные дебаты о ее роли (ролях) в этом конфликте и ответственности за злодеяния, совершенные то ли ее правительствами, то ли ее гражданами. В одних странах дискуссии не заставили себя ждать, в других прошли десятилетия, прежде чем они начались».
Поначалу актуальность и содержание этих дискуссий определялись послевоенной политической конъюнктурой, позициями и политическими стратегиями победителей и побежденных, геополитической ситуацией и атмосферой холодной войны. В одних случаях (нации-победители) происходил ренессанс и расширение национальных нарративов, связанных с героическим мифом (Франция, Великобритания), в других (нации-побежденные) преобладал нарратив жертв и преступлений (Германия, Италия). В обоих случаях история была напрямую включена в процесс «перезагрузки» национальной идентичности. Не менее важной темой была переоценка и формулирование обновленных (или переизобретенных) мифов — как национальных, так и общеевропейских. Последние полстолетия наблюдается активное продвижение общеевропейской идентичности именно через историческую политику.
Если же обратиться к событиям последних 20–30 лет (превращение памяти о Холокосте в общеевропейский феномен, «спор историков» в Германии, так и не закончившийся поныне, дискуссии о наследии коммунизма, дебаты об уравнивании нацизма и сталинизма, возникновение общеевропейских структур, пытающихся продвигать общеевропейскую историческую политику), можно сформулировать такой тезис: ни в более отдаленном, ни в недавнем прошлом, ни в настоящем нет существенной разницы в подверженности различных обществ вопросам интерпретации и репрезентации прошлого то ли в форме памяти, то ли в форме истории, в желании различных общественных групп использовать прошлое для нужд настоящего, в логике и динамике использования истории и памяти для политических целей.
И тут не имеет особого значения то, как эти нужды формулируются: идет ли речь о создании общей «европейской идентичности» в рамках идеи «объединенной Европы», или о «восстановлении прав» того или иного сообщества как полноправной «европейской» нации, или же о самоутверждении «проснувшейся» или «возрождающейся» нации, или о выяснении некоей коллективной ответственности за исторические грехи. Общим является одно: прошлое, изложенное то ли в виде исторического мастер-нарратива, то ли в виде доминирующего нарратива культурной памяти, присутствует в настоящем, история полновесно присутствует в политическом и культурном пространствах.
Различия заключаются скорее в интенсивности переживания обществом проблем прошлого, степени влияния интерпретаций и репрезентаций истории на текущую ситуацию, возможностях доступа к средствам реализации исторической политики — тут уже в дело вступают такие факторы, как традиции, уровень развития гражданского общества и демократических институтов, политическая и правовая культура и т. п., то есть некие исторически сложившиеся условия и контексты, в рамках которых происходит обращение к проблемам исторической памяти и осуществляется историческая политика.
К различиям можно отнести и вектор «озабоченности прошлым». В «Западной Европе» более заметной тенденцией была и остается инструментализация прошлого в интересах построения общеевропейской идентичности, преодоления ксенофобии, расизма, этнической, культурной, религиозной нетерпимости. Этическая составляющая в проработке прошлого постепенно смещалась к выяснению своей ответственности за деяния прошлого.
В «Восточной Европе» использование прошлого в интересах настоящего имело другую направленность: восстановление «исторической справедливости», реставрация и укрепление национальной идентичности («пострадавшей» в период коммунизма), возвращение в «европейскую семью» в качестве самодостаточной культурной и политической единицы, поиск Другого, ответственного за беды и невзгоды прошлого.
Не исключим из наших рассуждений и то обстоятельство, что расширение «Западной Европы» на восток и создание «новой Европы» в 2000-е годы привели не только к «подтягиванию» политических, общественных и экономических институтов и практик посткоммунистических стран к уровню общих правил Евросоюза (последний был синонимом «Западной Европы»), но и к обратному влиянию: «обеспокоенность прошлым» как культурный стандарт, как неотъемлемая часть социальной жизни была транслирована в «старую Европу», что привело к столкновению в чем-то сходных, в чем-то разных культур памяти и серьезным качественным сдвигам в исторической политике.
В результате «мучительные дискуссии» по поводу прошлого не только не закончились, но и периодически вспыхивают с новой силой — как в «новой» объединенной Европе, так и по ее периметру. Создается впечатление, что «производство истории», где роль последней нередко играет историческая память, в количествах, превышающих потребности, становится транснациональной тенденцией объединенной «новой Европы».