Среди книг с Верой Калмыковой («Иностранная литература»)

“Всё, что есть у меня, - мой язык”

Среди книг с Верой Калмыковой («Иностранная литература»)Если бы я была читателем... То есть если бы я имела возможность читать свободно. Например, я хороший, уважающий себя врач, или продвинутый педагог, или инженер, осваивающий передовые технологии. И я, как любой рядовой Эйнштейн или там Боткин, точно знаю, что профессиональное вдохновение можно черпать из смежных, так сказать, областей человеческого знания. И вдобавок я люблю Набокова. Вот тогда я беру книгу Николая Мельникова “О Набокове и прочем”, кладу ее слева, а справа - собрание сочинений американо-русского классика и читаю. Каждый вечер после работы, и еще в выходные. И в отпуск с собой беру. Медленно, со вкусом, перелистываю знакомые страницы и возвращаюсь к тому-другому пассажу в статьях литературоведа.

Но я филолог, читатель профессиональный, и задача моя - написать рецензию на книгу статей, как понятно, о Набокове и прочем, точнее, прочих, иными словами, осуществить критику литературоведения, отразить отраженное. Что делать в данном случае не так легко, ибо книга уже получила вполне заслуженную комплиментарную прессу, а еще до всяких рецензий снабжена гиперкомплиментарным предисловием Виссариона Ерофеева, также вполне заслуженным. Что мне в этой ситуации делать? Пятна на солнце искать? А если я не хочу?!

Не хочу и не буду. Лучше забуду про свой профессионализм и поделюсь с читателем - доктором, технарем, педагогом - нескрываемым восторгом по поводу прочитанного. Во-первых, потому, что литературоведение это - увлекательно, вероятно, в лучших традициях советской, как ни крути, школы, допостмодернистской, конечно же, ибо последнюю читать “ради удовольствия”... не знаю, не у всех получается. Но и потому еще, что Мельников сделал, и делает, и в дальнейшем, видимо, продолжит, для Набокова то, что даст Бог каждому писателю: он его понял. Он сумел сделать так, чтобы этот, по сути дела, эстетствующий сундук с семьюдесятью семью замками, литературная личность в футляре, загадочный сокрыватель собственной человеческой сущности, открылся для читателя в самых потаенных своих проявлениях. Возможно, перед нами начинает показываться верхушка айсберга под названием “Истинная жизнь Владимира Набокова”; не скажу, будто никто не пытался. Но твердо знаю: до такой степени приближения не дошел никто.

В самом деле, поговорим - с места, как говорится, в карьер - об “Аде”. Вот что писал Виссарион Ерофеев: “‘Ада’ - один из самых антиэротичных, если вообще не фригидных, романов Владимира Набокова: темпераментные соития гиперсексуальных Вана и Ады описываются им с холодным мастерством ученого-энтомолога, наблюдающего за совокуплением двух редкостных особей. Любви - в ее возвышенном понимании как бескорыстной самоотдачи и душевного родства - в ‘Аде’ нет и в помине. Да и какая может быть душа у плоских картонных марионеток, дергающихся по указке всесильного кукловода, то и дело напоминающего читателю об условности, нереальности происходящего?

Автор ‘Ады’ забыл или сознательно пренебрег основным правилом искусства: холодно отстраняясь от своих персонажей, всячески подчеркивая вымышленный статус описываемых событий, писатель не должен чрезмерно увлекаться. Полноценная игра требует серьезного, доверительного к себе отношения. Магия любой игры ведь в том и заключается, что мы бескорыстно, самозабвенно погружаемся в нее, прекрасно понимая: мы ИГРАЕМ. И только при этом условии мы получаем ни с чем не сравнимое наслаждение от волшебного самообмана игры. Этому же правилу должен следовать и писатель. Он обязан искренне верить в то, что послушные ему марионетки - живые люди, наделенные плотью и кровью, что все, о чем он рассказывает читателю, происходило на самом деле. Более того, он должен заразить этой верой и читателя. Без этого нет и не может быть литературы. Иначе выходит бездушный отлакированный уродец, рассудочная схема, а не трепетное, вечно живое чудо творческой фантазии и человеческого духа. Набоков же <...>, уподобляясь старшему братцу Николеньки Иртеньева (вспомним соответствующие главы из ‘Детства’), ведет себя как ‘взрослый’, у которого ‘слишком много здравого смысла и слишком мало силы воображения, чтобы вполне насладиться игрою’, который не верит в нее и поэтому развязно дурачится, скрывая скуку и внутреннюю опустошенность”. (Похороны Цезаря. Одноактное хулиганство с прологом и эпилогом // Волшебная гора,1997, № 6, с. 407-408.)

А теперь послушаем-ка Николая Мельникова. “‘Ада’ - это своего рода эпохальное произведение: одна из “первых ласточек” постмодернизма, с его стремлением к жанрово-стилевому эклектизму и установкой на ироничную игру с топосами предшествующих литературных направлений. <...> ‘Ада’ действительно напоминает многослойный постмодернистский пирог, если хотите - волшебный сундучок (sic!) фокусника с двойным дном, где под упаковкой скандально-эротического сюжета можно обнаружить не только виртуозное владение литературной техникой, но и философские медитации о природе времени (в духе Анри Бергсона), и энциклопедизм, который по плечу лишь идеальному, в жизни едва ли существующему знатоку литературы, живописи, философии, истории, ботаники, энтомологии и проч. ‘Ада’ - это уникальный роман-протей, не вписывающийся в традиционные жанрово-тематические классификации, - грандиозный роман-музей, в котором каталогизированы, прокомментированы и пародийно обыграны образцы едва ли не всех литературных направлений, жанров и поджанров. <...> ‘Ада’ - роман, обремененный чудовищно тяжелым грузом ‘литературной памяти’: все его герои имеют не по одному литературному и  окололитературному прототипу”.

Ощущение, будто сказано о разных произведениях, не так ли?

Собственно, мы присутствуем при рецидиве старого, чуть ли не Зинаидой Гиппиус начатого, спора о методе Владимира Набокова и о ценности его творчества для читателей. И только от нашего характера и душевного склада зависит, какую позицию мы займем: как и любой экзистенциальный выбор, она не может вдруг да и оказаться доказуемой. Чего мы хотим от писателя? Если исповедальности, исследования тончайших душевных движений, предельной открытости, погруженности в психологию личности, изучения потаенных глубинных причин и мотивов поступков, словом, литературы как метода или способа познания нас самих - то за всем этим не к Набокову. Есть тьма уважаемых искусников, он не из их числа. Если же нас привлекает эстетизм, максимально стремящийся преодолеть влияние жизни, игра в бисер в виде настолько чистом, насколько возможно (а до конца невозможно, ибо мы все, и проникновенные психологи, и поверхностные эстеты, думаем и говорим на языке), уход в область, где ничто обыденное не имеет значения, - тогда мы явились по адресу: щелкает замок, книга открывается, мы уже внутри. От чего мы хотим двигаться: от природы человека - или от культуры, самим человеком ведь и созданной? И кто, собственно, сказал, что наша истинная жизнь заключается в бесконечном поиске человеческих, слишком человеческих решений? Не оттого ли мы так часто несчастны, что в своей жажде исповеди, как Мармеладов (держим в уме, что Набоков Достоевского ненавидел всеми фибрами души), слишком замкнуты на себе?..

Лишена эго-направленности проза Набокова, проза Валерии Нарбиковой, проза (да и поэзия) Виктора Сосноры. Что же, плохи они?.. Разве?

Набоков занят жизнью того, чем, наверное, и по-человечески дорожил более всего, - слова и словесности. Литература в целом и ее прекрасные слагаемые, жанр, метафора, грани эпитета et cetera, на его вкус, - самостоятельные создания со своим внутренним наполнением и смыслом; сочетание слов для него сюжет, столкновение запятой и союза - повод для рефлексии. Ничего с этим не поделаешь.

И при этом надо обязательно помнить: Набоков - автор одного из самых пронзительных, откровенных и, о да, тысячу раз да, исповедальных стихотворений в русской лирике. Напомню несколько катренов:

 

Отвяжись, я тебя умоляю!

Вечер страшен, гул жизни

затих.

Я беспомощен. Я умираю

от слепых наплываний твоих.

<...>

 

Навсегда я готов затаиться

и без имени жить. Я готов,

чтоб с тобой и во снах не

сходиться,

отказаться от всяческих снов;

 

обескровить себя,

искалечить,

не касаться любимейших

книг,

променять на любое наречье

все, что есть у меня, - мой

язык.

 

И Мельников, причем очень тактично, если не сказать ласково, прослеживает динамику набоковской литературной личности, реконструирует ее путешествие по глубинам выходящих из языкового несбывшегося образов и ее отчаянное противостояние иному литературному лагерю, безусловно, достойному. Хотя мало кто, увы, сегодня читает Георгия Адамовича или даже Георгия Иванова, тех самых “Жоржиков” или “Жоржей”, которые “до последней капли чернил” воевали с Набоковым. Хотя, конечно, “Распад атома” - книга такая же эстетская, как, например, “Египетская марка” Мандельштама. Мельников не боится вывернуть набоковский эстетизм наизнанку и заглянуть туда, где швы, и там обнаруживает тончайшую автопародию - в фигуре Германа Карловича, героя “Отчаяния”. Незаметную, если не знать всего корпуса набоковских произведений. И одновременно решает задачу иную: “найти те нити, которые связывают его творения с ‘живой жизнью’, выявить жизненные прообразы персонажей, определить реальные события, положенные в основу сюжета. <...> Нет, не из одной исследовательской дотошности... но для того, чтобы лучше понять, как, по каким законам, создавался ‘выдуманный’ мир литературного произведения, что повлияло на замысел писателя, во имя чего преображалась пресловутая ‘грубая реальность’ его всесильным творческим воображением”.

Но я, кажется, увлеклась и веду себя недобросовестно. О мельниковском Набокове можно говорить очень долго, и удовольствие будет “длиться, длиться и длиться”; не стоит меж тем упускать, что книга состоит из двух частей, а часть вторая тоже разбита на два отдела. Первый посвящен “набоковедам и набокоедам”, второй - творчеству зарубежных писателей. Исследователей Набокова Мельников не жалеет: “На Западе... дело поставлено на широкую ногу. Как предмет литературоведческого изучения и теоретической рефлексии, казалось бы, неисчерпаемое и необъятное творчество Набокова все больше становится похожим на намертво вытоптанный выгон для крупного рогатого скота, где не встретишь уже и живой былинки”. В России “‘набокоеды’ и ‘набоковианцы’ успешно догоняют и перегоняют своих западных коллег по выпуску литературоведческих штудий на душу населения. Однако, вопреки законам гегелевской диалектики, количество пока не переходит в качество, и по своему уровню многие набоковедческие опусы российского производства находятся, как сказал бы Владислав Ходасевич, ‘ниже нуля’. Большинство из них либо откровенно вторичны... либо совершенно нечитабельны, поскольку призваны выполнить одну задачу: загнать многогранную и противоречивую творческую индивидуальность писателя в прокрустово ложе той или иной теоретико-литературной концепции”.

Господа, но ведь это проблема. Касающаяся, разумеется, не одного набоковедения. Если большинство из того, что мы создаем как профессионалы, вторично или нечитаемо, то ведь мы рискуем, и серьезно. На наш век, возможно, и хватит доверчивых издателей, готовых вкладывать средства в наши опусы, и старой закалки любителей “книг о книгах”, готовых предоставлять им место в своих домах; а дальше? Что будет с нашей областью? Или нам... все равно?

Цитировать изящные пассажи Мельникова, выступающего в роли критика литературоведов, - профанация; если свои собственные исследования он строит, отражая метод Набокова, детективно-увлекательно, то каковы его инвективы, в каждой из которых кроется свой сюжет!.. Скажу лишь несколько слов о втором отделе. Героями очерков и статей Мельникова стали Ивлин Во, Вирджиния Вулф, Энтони Бёрджес, Джон Апдайк и другие английские, англоязычные - и не только - писатели. Некоторые работы написаны в жанре прогулок: “Прогулки с Мартином Эмисом”, “Прогулки с динозавром французской словесности” (имеется в виду Ален Роб-Грийе). Во всех сочинениях замечательна не блистательная критико-литературоведческая (здесь обе линии сходятся, поскольку ряд работ написаны как рецензии) методология, а то, что Мельников оценивает сочинения зарубежных писателей ровно настолько, насколько их стоит - или не стоит - читать, без даже намека на частенько встречающееся и поныне преклонение перед иностранным. На неудачные произведения автор смотрит без натужного пиетета, несколько свысока, как, собственно, они того и заслуживают; но ведь главное и в литературоведении, и в критике - сохранять и культивировать высокое достоинство читателя, не желающего питаться продуктами, в духовную пищу не пригодными.

Потому что иначе, господа, зачем это все?