Экзотические войны (Препринт, «Постнаука»)

В своем обзоре «турецких кампаний» российской армии, опубликованном накануне Крымской войны, двадцатилетний поручик и будущий посол в Константинополе Н.П. Игнатьев утверждал, что «в Турции страшен не неприятель, а гибельный климат, недостаток в продовольствии и болезни, уносящие жизни десятков тысяч людей». Военные мемуары XVIII и XIX столетий действительно содержат немало упоминаний тяжелого для россиян климата северного Причерноморья и нижнего Дуная, служивших театрами боевых действий. Невыносимая жара и «крайний недостаток в съестных припасах», которые испытывала российская армия на Пруте в 1711 году, предвосхитили трудности последующих кампаний. Во время вторжения в Крым в 1736 году российских войск под командованием фельдмаршала Миниха «солдат солнечным зноем и худой пищей весьма изнуряем был», а затем и «всякими болезнями, яко лихорадками, горячками и кровавыми поносами». Лишь две тысячи российских солдат пали от руки турок и татар, которые, по свидетельству участника этого похода Кристофа Германа фон Манштейна, «для русской армии менее всего были страшны». Напротив, «гораздо гибельнее на нее действовали голод, жажда, постоянные труды и переходы в самое жаркое время года», которые унесли жизни почти половины солдат Миниха.

Спустя несколько десятилетий Густав фон Штрандман писал о кровавых поносах, злокачественной горячке, зное и отвратительных змеях, преследовавших его полк под Азовом в 1768–1774 годах. На другом краю театра военных действий, в Молдавии, П.А. Румянцев жаловался на чередование «дождей обильных и зноя чрезмерного», которое трудно было переносить его солдатам, особенно новобранцам. По свидетельству российского полководца, практически сразу после восхода солнца начиналась невыносимая жара, в то время как ночи оставались необычайно холодными для лета. Фон Раан писал, что военные действия в Молдавии в 1788–1790 годах также проходили в условиях «несносного жара», причинявшего многие болезни в войсках, недостатка еды и фуража, а также плохого качества воды, которая была часто застоялой и полной насекомых. Российские солдаты также не могли надеяться на то, что за жарким летом последует мягкая зима. На зимних квартирах в Молдавии стужа заставляла российских солдат оставаться в землянках, что способствовало распространению болезней.

Липранди отмечал, что даже временное пребывание в этой стране подрывало здоровье российских солдат, в результате чего они переходили Дунай «с упадшим уже духом, чтобы вступить в бой с многочисленным неприятелем, привыкшим к климату, свежим и здоровым». В низинах у реки российских солдат преследовали изматывающие и порой смертельные лихорадки. «различные свойства вод, во многих местах горьковатых, солоноватых, серных, тинистых и пр., в разбросанных повсюду фонтанах, источниках и колодезях, соединяясь со злокачественным воздухом, зараженным от многоразличных причин имея вредное влияние и на самих местных жителей, всем другим делается пагубным». Пища и одежда, способствовавшие здоровью российского солдата в других климатических зонах, становились фактором риска в условиях больших дневных перепадов температур в долине Дуная.

Авторы военно-статистического обозрения Молдавии, составленного после войны 1828–1829 годов, подчеркивали рукотворный характер плохого климата в княжестве, в особенности большие пространства нераспаханной земли, заросшей дикой травой, тростником и тиной, а также кучи навоза и многочисленные захоронения в городах. По мнению авторов обозрения, болезненная конституция местных жителей свидетельствовала о влиянии «дурного воздуха, дурной пищи, невежества, беспечности, лености и нравственного разврата». Дурной воздух, плохая вода и жилища-мазанки в совокупности вызывали «болезненное расстройство» и у российских солдат.

Российские описания Молдавии и Валахии в унисон восхваляли их плодородную почву, которая позволяла снимать урожаи в 1:10, 1:20 и даже 1:100 на определенные виды зерновых. И тем не менее российские войска, вступавшие в княжества, чтобы сразиться с османской армией, каждый раз зависели от поставок продовольствия из России, которые были нестабильными из-за плохих дорог и нехватки тяглого скота, который надо было добывать у местных крестьян, стараясь не разорить их совершенно.

Во время Русско-Турецких войн XVIII и начала XIX столетия недостаток продовольствия в Молдавии и Валахии еще можно было объяснить грабительским правлением фанариотов, в результате которого крестьянство не было заинтересовано во введении в оборот новой земли. Однако ситуация кардинально не изменилась и ко времени Крымской войны, разразившейся через четверть века после того, как Адрианопольский мирный договор 1829 года отменил османскую торговую монополию в княжествах и способствовал их превращению со временем в важных конкурентов России на зерновом рынке Европы. Войска, занявшие Молдавию и Валахию в июле 1853 года, продолжали зависеть от поставок из России, поскольку их желудки, привыкшие к ржаному хлебу, не принимали пищи, сделанной из пшеничной или кукурузной муки, которую производили в княжествах. Не было в княжествах и достаточно овса, от которого зависела российская кавалерия.

Тяжесть климата усугублялась и неспособностью россиян аккумулировать «местное знание». военные писатели XIX столетия отмечали, что в своих войнах против османов россияне, как и различные европейские нации до них, едва ли учились на своих ошибках. так, М.К. Марченко утверждал, что россияне каждый раз начинали войну с недостаточным количеством войск, а затем старались исправить эту ошибку, направляя на Дунай дополнительные контингенты. Хотя русско-турецкие войны следовали друг за другом с интервалом в 15–30 лет, Липранди отмечал, что каждый раз европейская Турция представлялась российским офицерам в качестве terra incognita. Селения, которые на российских картах отмечались на левом берегу Дуная, на самом деле находились на правом берегу, а ветераны прежних «турецких кампаний» порой не могли узнать города, в которые им доводилось вступать десятилетиями ранее. В свою очередь, главный врач Генерального штаба Дунайской армии в 1828–1829 годах Христиан Витт отмечал, что его коллеги редко пользовались опытом, приобретенным их предшественниками в предыдущих российско-османских конфликтах. В результате с началом каждой последующей войны приходилось изучать заново климат и болезни, распространенные в Молдавии и Валахии. При этом они снова и снова испытывали трудности в определении соответствующих способов лечения и санитарных мер.

Акцент на трудностях театра военных действий часто является способом принизить стратегические и тактические способности противника. В этом смысле подчеркивание нездорового климата, опасных эпидемий, малоизвестной географии и логистических трудностей было одним из аспектов ориентализации османов. Роль «генерала Мороза» во французских описаниях войны 1812 года представляет собой классический пример этой риторической стратегии, которая также стояла за жалобами российских авторов на географические и климатические трудности войн с османской империей. В то же время российское восприятие территорий, составлявших театр «турецких кампаний», существенным образом отличалось от восприятия России наполеоновскими офицерами. В то время как последние в своих дневниках и мемуарах войны 1812 года уделяли довольно мало внимания российской культуре и образу жизни, для российских офицеров природа и жители европейской Турции представлялись экзотическими, что добавляло красок в их описания «турецких кампаний».

При всей трудности климата и логистических сложностях дунайского театра военных действий войны с османской империей порой представлялись российским офицерам перенесением в экзотический, почти сказочный мир. отчасти такое восприятие было навеяно живописностью тех мест, где происходили сражения. так, в своем дневнике войны 1787–1791 годов фон Раан называл «райской страной» прилегающую к Пруту часть Молдавии с ее высокими холмами, покрытыми бесконечными виноградниками. При виде окрестностей Силистрии в 1810 году А.И. Мартос не мог удержаться, чтобы не сравнить их с суровой природой севера: «какое благословенное небо в сравнении тех мест, где основана столица России!» виноградники, вишневые и абрикосовые деревья, а также столетние каштаны заставляли думать, что даже Киев был «тюрьмой беднейшей в сравнении мест у Силистрии».

Экзотические качества ландшафта были отчасти продуктом человеческой деятельности, упоминания которой смягчали образы османского «варварства». в 1806–1812 годах А.Х. Бенкендорф в особенности хвалил «источники, обустроенные с заботой и пышностью, располагавшие к тому, чтобы сделать приятную остановку». По словам его современника В.Б. Броневского, «фонтаны, мосты и караван-серая (постоялые дворы) устроенные на дорогах, где уставший странник без платы найдет покой и прохладу, суть памятники душевной доброты, достойной подражания». Другой ветеран войны 1806–1812 годов П.И. Панафидин даже находил мусульманский обычай совершения пожертвований на создание колодцев вдоль дорог достойным большего уважения, чем российский обычай жертвования монастырям. Многие авторы отвергли преувеличенное представление о восточной роскоши османских городов, будучи разочарованы контрастом между их живописным видом издали и бедностью, которая становилась очевидной по мере приближения к ним. Тем не менее упоминания мраморных фонтанов, бань и мечетей (в особенности мечети Aхмеда III в Адрианополе) не могли не вызвать у читателей образов восточной роскоши.

Поразительное многообразие местного населения составляло другой аспект экзотичности, порождавшей любопытство, и в то же время представляло собой испытание для российских офицеров и дипломатов. Конечно, ни одна из «турецких кампаний» российской армии не могла сравниться с египетским походом Наполеона в плане мобилизации экспертного знания в целях завоевания страны. Тем не менее российские полководцы понимали, что способность коммуникации с противником и местным населением была критически важной для успеха их предприятия. Многоязычный состав региона потребовал включения в состав дипломатической канцелярии при российской армии во время войны 1828–1829 годов знатоков восточных и славянских языков, а также армянского, грузинского и греческого. По словам молодого дипломата Ф.П. Фонтона, канцелярия представляла собой балканский полуостров в миниатюре и была способна «достроить вавилонскую башню».

Как бы ни была важна способность к коммуникации с различными группами подданных османской Порты, сама по себе она не гарантировала успеха. Согласно Липранди, военная разведка на османских территориях требовала особого подхода к дезертирам, перебежчикам и военнопленным в зависимости от их этнического происхождения. По мнению российского автора, «турка нельзя спрашивать так как Грека, Булгара — как Армянина, Еврея — как Цыгана, Серба или Босняка — как Волоха». Не менее важно было и этническое происхождение допрашивающего. так, «турок будет рассказывать с большей откровенностью драгоману, находящемуся при армии, если драгоман этот Перот или Фанариот, но будет воздержаннее если тот Грек (то есть Мореот или другой); напротив того, Серб, Волох или Булгар будут откровеннее с Греком, чем с Фанариотом или Перотом».

Посреди этой экзотической природы и разнородного населения российские полководцы предавались нарочитым демонстрациям величия, что составляло еще одну особенность русско-турецких войн XVIII–XIX столетий. будучи дополнительной тягостью для солдат и местного населения, эти демонстрации могли сделать жизнь офицеров более приятной. в своих мемуарах о войне 1806–1812 годов А.Ф. Ланжерон признавался, что он «никогда не проводил так приятно время на войне». С Ланжероном могли согласиться многие участники «турецких кампаний» конца XVIII — начала XIX века. По свидетельству Л.Н. Энгельгардта, ставка Потемкина в Молдавии в 1789–1791 годах была особенна роскошна: «беспрестанно были праздники, балы, театр, балеты». Жен российских офицеров развлекал хор в 300 человек под руководством Джузеппе Сарти, сопровождаемый батареей из десяти орудий.

Хотя вице-королевская роскошь потемкинского «двора» осталась непревзойденной, последующие поколения сохранили вкус к галантному времяпрепровождению. во время войны 1806–1812 годов командующий российской армией фельдмаршал А.А. Прозоровский обедал в компании 60 офицеров, и его подчиненные генералы старались следовать его примеру. По свидетельству Ланжерона, генерал А.П. Засс, осаждавший Измаил в 1807–1808 годах, приказал построить бельведер, в котором он курил трубки и наслаждался видом крепости, один или в компании офицеров. Пули и ядра не мешали Ланжерону наслаждаться жизнью: «в наших лагерях проживали красивые женщины, всего у нас было в изобилии». российские офицеры могли покупать драгоценности в многочисленных лавках, заходить в кофейни или играть в бильярд. «Задавались ужины, балы, делались визиты, словом, жизнь в лагерях текла совсем по-городскому».

Свидетельства Энгельгардта и Ланжерона подтверждаются российскими мемуарами войн 1828–1829 и 1853–1854 годов. Даже после того как великолепие екатерининской и александровской эпох ушло в прошлое, «турецкие кампании» продолжали оставаться памятными для тех, кто в них участвовал. Так, российский главнокомандующий И.И. Дибич отметил ратификацию Адрианопольского мира в октябре 1829 года военным парадом и фейерверками, которые представили российским войскам и толпам местных жителей образы триумфальной колесницы, вереницы трофеев и храм мира с монограммами Николая I и Махмуда II между колоннами. В сравнении с армейской жизнью в России, где их «ожидали скучные стоянки по деревням, бесконечные ученья и вообще все удовольствия мирной гарнизонной службы», зимние квартиры в Бухаресте и Яссах предоставляли российским офицерам множество возможностей для развлечения. Вдали от официального Санкт-Петербурга они наслаждались балами, на которых дамы свободно приглашали кавалеров и вся атмосфера была проникнута «южной, страстной свободой». В то время как молдавские и валашские бояре проигрывали состояния в карты, российские офицеры флиртовали с их дочерями и женами, которые находили «приятнее любить героя, нежели бородатого Молдавана».

Романтические увлечения российских полководцев во время «турецких кампаний» были весьма знамениты, а порой даже скандальны. Так, герой войны 1812 года П.И. Багратион, командовавший российской армией на Дунае в 1809–1810 годах, женился на представительнице древней фамилии валашских бояр Вэкэреску, в то время как генерал-майор И.М. Гартинг, главный инженер армии и будущий губернатор Бессарабии, стал шурином будущего валашского господаря Григория Гики. Наконец, командовавший авангардом российской армии генерал-лейтенант А.И. Милорадович увлекся дочерью валашского боярина Константина Филипеску, который использовал эту связь для того, чтобы передавать османам информацию о расположении российских войск. Юная супруга боярина Гуляни стала «любимой султаной» М.И. Кутузова, командовавшего российской армией в 1811–1812 годах, а ее мать использовала эту связь для того, чтобы добиться назначения своих родственников на доходные посты в валашской администрации.

Современники могли узнать о свободе нравов среди офицеров дунайской армии от историка Д.М. Бантыш-Каменского, который проезжал через княжества с дипломатической миссией в Сербию в 1808 году. В описании своего путешествия автор рассказал анекдот об одном российском генерале, который в дополнение к первой жене, проживавшей в Москве, завел себе вторую в Бухаресте.

Периодическое появление российских офицеров в Молдавии и Валахии способствовало изменению нравов боярского класса. В 1770 году генерал-майор Ф.В. Баур писал, что валашские бояре «содержат жен взаперти, так же, как и турки и стараются скрыть их от алчных взоров иностранца». Спустя полвека Ф.Ф. Торнау уже рассказывал анекдот о молдавской боярыне, игравшей в карты в Ясском клубе со своим нынешним и двумя предыдущими мужьями. В результате к середине XIX столетия у российских авторов сложилось представление о том, что валашские женщины, «будучи от природы легкого характера, и не получив в детстве нравственной строгости воспитания всегда преследуют в жизни одну цель — чувственное наслаждение».

Помимо любовных интриг с дочерями и женами молдавских и валашских бояр, «турецкие кампании» заключали в себе обещание эротических встреч с мусульманскими женщинами. Рассказы о подобных приключениях представляли собой символическое продолжение описаний сражений с мусульманскими воинами. Так, сдача крепости Рущук российским войскам после упорного сопротивления в 1810 году предоставила А.И. Мартосу возможность встретиться с молодой турчанкой, которую организовала одна старая сводница. Двадцатилетний российский офицер истощил все силы своего писательского таланта для того, чтобы передать волнение от встречи с «пылкой, нежной, а после томной азиаткой», которая стала его первым сексуальным опытом. Хотя откровенность повествования Мартоса и составляет исключение, эта история не была уникальной в ходе тех «турецких кампаний», которые повлекли за собой временное занятие российскими войсками частей европейской Турции, населенных мусульманами.

По свидетельству Джорджа Томаса Кеппеля, графа Албемарля, во время пребывания российских войск в Адрианополе в 1829 году «встречи между турецкими дамами и российскими офицерами стали притчей во языцах». По словам британского автора, «неверные в роскошных мундирах произвели такое опустошение в сердцах представительниц слабого пола», что некоторые из них, включая опальную жену османского губернатора, «решили покинуть родину вместе с российской армией».

Столкновения между российскими офицерами и османскими мусульманами за пределами поля боя также структурировались ориенталистскими тропами, такими как образ «благородного турка». Как и в описаниях османского плена, последний представлялся в военных мемуарах в качестве спасителя в отчаянной ситуации. Так, в своих воспоминаниях о кампании 1829 года Ф.Ф. Торнау описывает, как он, раненый, отстал от госпитального обоза и оказался в сопровождении казака и болгарина-переводчика «в открытом поле, ночью, в чужой стороне, наполненной разным сбродом, турками, сербами, албанцами, греками, готовыми без разбора грабить и убивать чужих и своих». Когда Торнау и его сопровождающие по ошибке заехали в мусульманское селение, встреча с «благородным турком» в лице местного старейшины позволила российскому офицеру выбраться из враждебного окружения. Увидев в раненом российском офицере знак божий, престарелый турок принял его с мусульманским гостеприимством, скрыл от своих односельчан, а затем лично помог ему нагнать госпитальный обоз.

Еще более классический образ «благородного турка» можно найти в описании плена Розальон-Сошальского. Когда остатки его эскадрона сдались численно превосходившему неприятелю, автор представлял пленение похожим на «неволю у корсаров» и думал, что он уже «собственность какого-нибудь паши, у которого буду, влача цепи, трудиться над цветниками, назначенными рассеивать скуку его одалисок» или, что еще хуже, в качестве гребца на галерах. Эти страхи рассеялись, когда автор и другие российские пленные офицеры предстали перед Сераскером Хуссейном-пашой, полулежащим на диване в шатре, разбитом на склоне горы над Шумлой. Россияне «удивлялись его человеколюбию и заботливости, видели в нем человека во многом выше турецких предрассудков».

Типический образ «благородного турка» можно найти в «записках русского офицера» В.Б. Броневского, участвовавшего во второй архипелагской экспедиции российского флота в 1805–1810 годах. Систематичность, с которой автор описывает характер турок, свидетельствует о том, что, помимо личного опыта общения с ними, он опирался на какие-то литературные образцы. Тем не менее описание Броневского заслуживает рассмотрения хотя бы в качестве иллюстрации того, насколько российские зарисовки османов испытывали влияние существовавших способов репрезентации.

Броневский отмечал храбрость, мужество и великодушие — качества, позволившие османам основать империю. «Характер тихой, задумчивый и благородный, возмущаемый иногда страстями, делает турок подозрительными, и противу врагов жестокими». Автор объяснял презрение османов к своим христианским подданным скорее пороками последних, чем постулатами ислама, который, напротив, делал их «великодушными, сострадательными и гостеприимными». Броневский также отмечал умеренность, терпение и набожность османов, исключение которым составляли только алчность высокопоставленных чиновников. Даже последние вызывали восхищение российского офицера бесстрастностью, с которой они встречали известие о своей опале. По мнению Броневского, «бескорыстие турок, их щедрость к неимущим, исполнение данного слова, особенно благодарность, при совершенной их необразованности, суть такие добродетели, которые могли бы украсить самые просвещенные народы».

Другим распространенным тропом в европейских описаниях Османской империи был образ мусульманского смирения перед силой судьбы. Представление о том, что северная держава положит конец османскому господству, было одним из проявлений этого фатализма. Мусульманская легенда о грядущем падении османского государства была записана посланником Екатерины II Булгаковым и впервые опубликована на русском в 1789 году. Многочисленные переиздания этого текста в XIX столетии свидетельствовали о популярности подобных предсказаний среди россиян, которым льстило видеть себя вершителями судеб исторического противника. Вступая в Адрианополь в 1829 году, российский офицер и писатель Н.В. Путята видел «небрежно лежащих турок с длинными чубуками в руках, и погруженных в какое-то равнодушное оцепенение». Путяте казалось, что «самый фанатизм их и ненависть к гяурам, особенно к русским, после Кулевчинского поражения и перехода нашего через Балканы, покорились могуществу фатализма над их умами, и на пришествие наше взирают как на событие равно оному подчиненное».

Спокойное принятие своей участи не только влекло за собой комментарии, но и вызывало у россиян определенное уважение к противникам. у некоторых российских авторов можно также найти определенную готовность к общению с поверженными врагами, в результате которой россияне даже перенимали, хотя бы на время, некоторые их культурные практики. По свидетельству Торнау, он и его товарищи старались «облегчать для турок наше непрошеное присутствие в Адрианополе , избегая нарушать их поверья и привычки: сидя в кофейнях, курили трубки в глубоком молчании, берегли мечети, встречая женщин, отворачивались и не водили за собой собак в жилые комнаты». По свидетельству А.Н. Муравьева, также закончившего войну 1828–1829 годов в Адрианополе, этот примирительный настрой характеризовал не только образованных офицеров, восхищавшихся востоком, но и простых солдат. В результате на протяжении трех месяцев пребывания российских войск в старой османской столице «ни малейшая распря не возникла» между ними и мусульманским населением, несмотря на то что и те и другие составляли «два враждебных народа, искони привыкших ненавидеть друг друга». Вместо этого вид российских солдат, общавшихся с мусульманскими лавочниками и владельцами кофеен, мог навести на мысль, что турки и русские «воевали так долго единственно для того, чтобы мирно поторговать на ярмарке Адрианопольской».

Подобные проявления добрых чувств к османским мусульманам зависели от готовности последних не сопротивляться силе судьбы и соответствовать образу «благородного турка». Оба эти тропа вписывали мусульманское население в экзотический ландшафт и делали встречу с ними неотъемлемым аспектом «турецких кампаний». Интерес к экзотике есть умонастроение, выполнявшее в контексте «турецких войн» сразу несколько функций. Восхищение природой и населением европейской Турции позволяло облегчить повседневный опыт этих полных трудностей кампаний. Погоня за экзотикой представляла собой символическое продолжение завоевания и мотивировала офицеров наряду с погоней за боевой славой. Возможность наблюдать природу и население «Турции в Европе» делала эти войны заменой путешествий, которые редко могли позволить себе военные люди. Соответственно, российские описания «турецких кампаний», становившиеся все более многочисленными на протяжении XIX столетия, были альтернативой описаниям путешествий, которых требовала растущая читающая публика.

Экзотизация страны и ее обитателей составляла обратную сторону жалоб на гибельность климата и осуждения османского «варварства» в бою. Как было отмечено ранее, подчеркивание климатических и логистических трудностей позволяло российским авторам принизить качества османской армии, что в определенном смысле воспроизводило аргументацию французских мемуаристов и историков войны 1812 года. Ориентализирующий эффект этого риторического приема несомненен; он отрицал субъектность противника и рассматривал его как элемент ландшафта. каким бы враждебным этот ландшафт ни казался, контроль над ним в конечном счете должен был обеспечиваться посредством аккумуляции географического, медицинского и логистического знания.

Отсылки к «неприемлемым» формам насилия, практиковавшимся османскими воинами в бою, представляли собой еще более очевидный способ их ориентализации. Обычай отрубать головы и отрезать носы и уши своих противников служил в качестве наиболее сильного маркера инаковости османов на поле сражения, что сразу же реинтерпретировалось как их чуждость принципам «цивилизованной» войны. Будучи следствием вестернизации российского офицерского корпуса, приверженность этим правилам не только заставляла ветеранов «турецких кампаний» смотреть на османские войска как на варваров, но и обуславливала неудобство, которое испытывали некоторые мемуаристы относительно определенных действий самой российской армии. Пределы ориентализации османов проявлялись в сомнениях некоторых российских авторов по поводу тактики выжженной земли, практиковавшейся самими российскими войсками, и резни, которой порой сопровождалось взятие османских крепостей.

Размышления российских офицеров относительно османского способа ведения войны также демонстрируют противоречивость и амбивалентность ориенталистского дискурса. в то время как для некоторых авторов своеобразная османская манера воевать была поводом подчеркнуть превосходство запада над востоком, другие ставили под сомнение применимость принципов «регулярной» войны к «турецким кампаниям». участие российских офицеров в европейских войнах XVIII и XIX столетий служило катализатором обеих этих тенденций. С одной стороны, столкновения с Пруссией Фридриха великого или с революционной и наполеоновской Францией способствовали усвоению российскими офицерами европейских принципов военного искусства. С другой стороны, сильные националистические чувства, возникшие у царских офицеров в ходе войн с Францией, способствовали появлению у них интереса к военной истории России в целом и к истории «турецких кампаний» в частности.

Вот почему можно говорить о принципиальной противоречивости репрезентации русско-турецких войн в описаниях царских офицеров. Осознание необходимости применять принципы европейского военного искусства к особенностям османского способа ведения войны уравновешивало их представление о военном превосходстве запада над востоком. Их смущение по поводу определенных практик собственной армии смягчало их осуждение османских воинов за отрубание голов, скальпирование и прочее уродование раненых и убитых российских солдат. их опыт знакомства с экзотической природой и населением европейской Турции уравновешивал трудности, связанные с вредным климатом, опасными болезнями и трудностью обеспечения армии. И тем не менее при всей присущей им амбивалентности, российские описания «турецких кампаний» представляли собой важнейшую площадку конструирования образа «восточной войны» как символической противоположности войны европейской в конце XVIII и первой половине XIX столетия. В той степени, в какой они способствовали утверждению этой дихотомии, «турецкие кампании» составляли важнейший аспект культурной вестернизации послепетровского российского офицерства и российского образованного общества в целом. Одновременно репрезентации османского способа ведения войны, их поведения в бою и характера театра военных действий представляют собой существенный аспект российского «открытия востока».

Российские описания «турецких кампаний» являются и важной стороной ориентализма в смысле стиля мышления, определяемого символической оппозицией между востоком и западом, которая позволяла российским офицерам артикулировать свою собственную идентичность. Стремление найти ответ на трудности этих кампаний побудило царских офицеров, в особенности А.Н. Пушкина и И.П. Липранди, разработать ряд альтернативных принципов, применение которых, как они полагали, способствовало бы наилучшим результатам в войнах с османами. Однако это слабо очерченная совокупность знаний никогда не стала определять действия российской армии в ее позднейших столкновениях с османскими войсками в той степени, в какой в более поздний период академический ориентализм стал оказывать влияние на практики имперского правления на Кавказе или в Средней Азии. Ко второй половине XiX столетия реформы султанов способствовали сокращению различий между османской и европейскими армиями, что сделало наблюдения Липранди и Пушкина менее актуальными. знание османского способа ведения войны оказалось также малоприменимо в ходе российского завоевания других частей Азии.

В отличие от османской политической системы, служившей главным примером теории «восточного деспотизма», османская военная организация оказалась в конечном счете слишком самобытна, чтобы восприниматься европейцами и россиянами в качестве прототипа прочих азиатских армий. По этой причине столкновение России с Османской империей в XVIII и первой половине XIX столетия не оказало определяющего влияния на формирование военного подраздела академического ориентализма, который способствовал российскому империостроительству в Азии. Хотя позднеимперская Россия располагала многими офицерами-знатоками восточных языков, эти военные ориенталисты специализировались на северокавказских горцах и среднеазиатских кочевниках, чей способ ведения войны имел не много общего с позднеосманским.