22.06.21

Уствольская и гульфики в неолиберальном болоте

Сказать, что Кирилл Кобрин издает дневник, занимается делом сугубо камерным, решил поделиться интимным и наболевшим, — значит не сказать ничего. Амбиции у него здесь очень большие, а дневник — как и любое письмо без строгих, каких-либо жанровых ограничений — предстает буквально всем.

Собственно дневник? Имеется. Литературный (анти)манифест? Сколько угодно — так, мы узнаем, что нашего героя воротит не только от ново(старо?)модных Паланика и Уэльбека, но и от Кундеры с Зонтаг. Пока шокированные поклонники готовят терновый куст или венец, о мотивации, которая интуитивно понятна, — «в 2005-м тошнило от слова “дискурс”, а в 2015-м — от имени “Вальтер Беньямин”»: видимо, и тут так же, перекормили. А вот о Зебальде он размышляет и читает лекции (подозреваю, что и тут нынешняя мода может сыграть злую шутку и перекормить). Мотаясь по свету, так что перед нами и травелог во всей красе — НиНо (Нижний Новгород) и китайский Чэнду, Казань и Прага, американская глубинка и Норильск, приютивший ранее Лондон и ныне Рига, что «подобно геральдическому змею, имеет раздвоенный язык; латышский и русский глядят из ее рта в разные стороны, но растут они из одного корня». Травелог и — гурманолог, ведь «иногда мне даже кажется, что я ушел из эфирной трупарни, где протрудился 12 лет, на вольные хлеба только для того, чтобы правильно вкушать правильный завтрак». Лекции не только в Америке и на постсоветских пространствах, но и здесь, на страницах, для нас — о Вальзере и Бальтюсе, Саатчи и Надаре, о Блейке, Гольбейне (младшем) и Кромвеле (другом). Да ладно, о таких экзотах, как Констант Нивенхейс, околоситуационистский визионер, художник, поэт, музыкант и создатель-мечтатель утопического «Нового Вавилона». О нем, прекраснодушном, а тут же — об Элдридже Кливере, министре информации «Черных пантер», международном авантюристе уровня почти Ильича Рамиреса Санчеса, который тоже чем только не занимался — от скрещивания христианства и ислама (christlam) до моды на гульфики.

Вдохновляют ли Кобрина эти персонажи? Интересуют. И, возможно, благословляют на построение такого же текста, выламывающегося из определений, преодолевающего ожидания от него, преодолевающего — самого себя. Вот, например, только собрались мы вместе с нашим дневниковствующим героем на модную выставку с некоей сокрытой, как вуалью, инициалом барышней («звонила К., она в Палермо»), ждем если не амуров, то эстетства в духе последней книги такого же свободно академического фланера, сиречь международного тусовщика Евгения Штейнера, как — ни амуров, ни даже муз. Ибо, хотя и описывает Кобрин выставок, вернисажей и коллекций с сотню, но: «Скажу сразу, выставка слабая. Слабая и просто плохая. Тем интереснее о ней думать». Это да, ведь трэш, уродливое, обыденное, возможно, и продуктивнее в плане осмысления: вспомним ту же самую Зонтаг да и большую часть новейшей философии-культурологии в придачу. Посему и вполне конвенциональные рецензии на выставки (многие тексты, вошедшие в эту книгу, публиковались на интернет-портале Arterritory.com и в Masters Journal) сменяются личным, чем-то другим, и от приличествующего данному случаю, простите, нарратива автор отказывается ради вольного письма и даже игры слов («аудиовенец» — о наушниках, «каменная вода» — о Питере и т.п.)

В основе всего этого угнездился, кажется, скепсис. По отношению к культуре, миру и — языку их описания. Посему и бодлеровско-беньяминовское фланерство, ситуационистский дрейф и джетлаг от Ryanair (Кобрин, кстати, и пророк немного — поминал и честил авиакомпанию еще до известных событий в небе над Минском) сменяются не просто модным разочарованием, конвенциональной депрессией как аналогом сплина былых лет и понятным утомлением человека неюных лет, наверчивающего за год несколько кругов вокруг земного шара (трястись в «труповозке» самолета и отлучаться в туалет блевать от слова «бизнес-инкубатор»). Но довольно обоснованным сомнением, правильно ли вообще многое вокруг устроено.

Виднее всего это в разговоре о политике — хотя она, отметим, тут не самое главное, чай, не отчет в блоге о новостях (хотя в книге есть и это). В первую очередь влетит нашей стране. От очень нелюбимого Кобриным русского авангарда, «националистического и переоцененного», до, понятно, «отвратительной Москвы» и страны, сведенной в своем умирании к «фабрике троллей», где «лучше пусть просто пустота под присмотром ментов и попов; плюс еще одна традиционная ценность — мельдониевый спорт». И ни одной достойной выставки тут нет — кроме родного НиНо, куда с лекциями зазвали. Тролли бы подкололи, когда «у нас в Британии» и «у них, у советских», я же просто скажу, что не есть это оригинально, нет тут изюма кобринских размышлений, а есть это очень у многих и в идентичном ракурсе (вот, например, приехал в Москву А. Иличевский и теми же почти словами о ней ругался).

Любопытнее становится, когда скепсис Кобрина масштабируется до всего западного мира. Ведь он откровенный левак, с капитализмом ему не по пути. Этот дискурс у нас еще не особо ушел от бойких колумнистов и колумнисток в массы, звучит любопытнее и бодрее. И не все так прямо скажут, что «современное искусство — функция финансовых рынков, ничего больше. Мне кажется, дальше тут особенно не о чем распространяться: достаточно сравнить безупречную чистоту, минимализм, дизайн любой даже средней галереи современного искусства с видом офиса инвестиционной компании», а «“травма” — постсоветская, семейная, сексуальная, любая иная — превратилась в выгодный товар, которым бойко торгуют на всех рынках сразу, от политического до арт-. Безмолвный ужас Холокоста заслонен фабричными корпусами культурной “индустрии Холокоста”, которая существует сама для себя — ведь людей, которые сегодня при удобном случае сделали бы то же самое, что методично вытворяли нацисты и разношерстная компания их симпатизантов восемьдесят лет назад, меньше не стало, а может быть, их и больше — в выборе объекта коллективной ненависти недостатка нет». Весьма задиристо, правда? «Плюс, конечно, получается диалектика “травмы” и “идентичности”: первая (тезис) снимается обретением второй (антитезис), ну а синтезом здесь становятся слава, деньги и, конечно же, достижение политических целей. А посредством последнего — поддержание нынешнего неолиберального социально-экономического порядка в любой его модели, от западной либерально-демократической до авторитарной, даже стремящейся к тоталитаризму». Вывод? «Неолиберализм нагл, восторжен и туп. Его визуальные репрезентации — архитектура, арт-рынок— взошли на кокаине, как на дрожжах. Могильщик нынешнего капитализма — тот, кто учтив, спокоен и умен, тот, кто может позволить себе лишь стаканчик-другой в дешевой распивочной. Победа будет за нами».

За кем же? Не к марксистам ли примкнул лондонско-рижский джентльмен КК? Не с альтерглобалистами ли на баррикады собрался? «Омерзительный цинизм: беженцев из убитой ими Сирии они принимать не хотят, мол, чужие, неприятные нам, пусть сами устраиваются. А вот бомбить, или наемников посылать, или оружие поставлять — это мы можем. Мы, б∗∗дь, великие державы, мы тут поставлены за порядком следить. В результате порядка нет, одно свинство, все свинее и свинее».

Ибо, хотя и описывает Кобрин выставок, вернисажей и коллекций с сотню, но: «Скажу сразу, выставка слабая. Слабая и просто плохая. Тем интереснее о ней думать».

Да, похоже. Но нет, мысль его интереснее. Что изжили себя вообще все эти схемы. Искусство — о нем же прежде всего речь и рефлексия — сейчас занимается тем, что анализирует, откликается на современность, репрезентирует актуальность. То есть не идет дальше, не изобретает новое, не становится тем, чем и должно быть это самое актуальное искусство. «Большая часть современных художников — резонеры, комментирующие вселенские или приватные факапы. Отсюда и тоскливый застой в этой сфере. Скажи, дорогой читатель, когда в Европе в последний раз появлялась большая... ну, скажем, художественная школа, направление, влиятельная группа художников? Если порыться в памяти, из первых двух десятилетий XXI века можно вытащить разве что Нео Рауха и Новую лейпцигскую школу. Это действительно первоклассные художники, за которыми интересно следить; и знаешь, дорогой читатель, почему? Потому что они — в силу ряда причин — поздние модернисты, а не “современные художники”. И они сформировали новое немецкое (восточнонемецкое) художественное сознание, которое оказалось впору и некоторым соседним странам, некогда имевшим несчастие быть в соцлагере, — скажем, Чехии (лучший пример — Йозеф Болф). И это сознание не про “память о советском прошлом”, которая превратилась в самую ходовую валюту постсоветского пространства и в матрешки для экспорта в другие страны, позападнее, а про то, что XX век во всей тотальности его исторического и культурного опыта действительно был — и что он еще здесь». Да, развивая и поддакивая, тут можно добавить — благо у Кобрина много музыки и рефлексии о ней, ради нового альбома он жить еще согласен, — что и великого, скажем, рока упорно не появляется с 90-х. Был гранж, был трип-хоп, было что-то новое и живое, а сейчас же одна тоска в уши лезет. Одни перепродюсированные проекты, а не то новое, о котором так тоскует Кирилл Кобрин. Не Моррисон и Кобейн, но хорошо приученное восстание масс в виде шоу «Голос». Кобрин, кстати, со мной согласился бы, только еще раньше, в сами 90-е, границу передвинув: «Так куда же все это исчезло? Нет, я серьезно: куда еще в девяностые исчезло многое, что раньше было интересного? Как вышло, что мозги — и не самые худшие — залил этот ванильный гной?»

«Так вот, все это ерунда. Будущее не “растет”, оно придумывается, формулируется, конструируется, делается. Мечту о полетах превратили в воздушные бомбардировки конкретные люди: политики, идеологи, инженеры, военные. Пикассо создал тот вид искусства, в котором стал главным, сам». Вывод и манифест? Творить новое. Как тот же Вальзер в снегах у психиатрической клиники, Надар на воздушном шаре и даже Кливер с его (еще одно странно маркированное нашими днями слово) трусами в виде гульфиков.

«Это ставит вопрос о дальнейшем существовании “высокой”, “серьезной” культуры. Точнее — о ее месте в современном обществе. Ведь — если без дураков — она по большей части отличная. Замечательная вещь. На самом деле она гораздо интереснее чего бы то ни было в нашем существовании. Все это — от “Илиады” до “Бесконечной шутки”, от мадригалов Монтеверди до “Композиций” Галины Уствольской, в конце концов, от Монтеня до Роберта Вальзера — есть удивительный, по-настоящему подлинный мир, без которого, как мы убеждаемся ежесекундно, жить можно. Но нужно ли? Вот вопрос».

И тут хронологически грядет пандемия. Которой Кобрин посвящает сразу несколько умных эссе, но — не попадает в ловушку провозглашений, что вот оно, чаемое обновление, тотальное обнуление, шанс начать жить и творить иначе. Ведь никто этого делать не будет. «Я не знаю ни одного человека, который за уже почти полтора месяца всеобщего заключения принялся за японский, пропутешествовал от мадленки до хотя бы женитьбы Свана на Одетте, узнал — не прибегая к Википедии, — чем же там у них, нибелунгов, кончилось дело». Все вернется как было (если попытаться перещеголять автора в скепсисе, то — будет так же, только, возможно, хуже, с новыми механизмами контроля, просевшими целыми областями привычной жизни и далее по списку). И слишком умен Кобрин, чтобы даже мечтать об этом. Поэтому и не провозглашает, без манифестов highbrow-партии.

Ведь и одними манифестами сыт не будешь, не тем, на мой взгляд, ценен и важен для читателя Кобрин в этой книге. Ведь манифест у него — как специи для (веганского, сказал бы автор) основного блюда. А оно — его нюансы, сиюминутные наблюдения, давние размышления и просто повороты и виньетки мысли — ой как хорошо. О том, что из той же музыки ушел арт, что все современное искусство поглотит искусство как бы народное и массовое, об очередном полузабытом мечтателе-фрике… Ах, опять скепсис получается. А ведь книга Кобрина не только об этом и совсем не о ностальгии по прошлому, с которой — и с которым — он хотел бы решительно разобраться. А вот, скажем, о том, что он хотел бы написать таксономию тату или о семантике звуковых ландшафтов. Он и пишет. Изо дня в день. Даже, говорит, от руки в блокноты.