На пире Платона во время чумы

Радио «Свобода», 17 июня 2012

 
Жанр собранных в этой книге статей литовского поэта, эссеиста, филолога, публициста, критика, переводчика, американца по месту жительства и всеевропейца по внутреннему устройству Томаса Венцловы – вообще-то образцово строгих в смысле своей безусловной принадлежности к литературоведению – я имею сильный соблазн определить как «неявная культурология». На статус  и позицию «культуролога» - человека, высказывающего обобщённые суждения - Венцлова в данном случае не претендует ни единым движением. Он вообще – по крайней мере, в текстах, представленных в этом сборнике - предпочитает вести максимально конкретный разговор о конкретных литературных фактах и лишнего шага в сторону с этой тропы без особенной необходимости не сделает. Он точен до скрупулёзности, до суховатости и педантизма, он «даже» не эмоционален – и предельно, кажется, далёк от соблазнов эссеизма с присущей тому склонностью к высказываниям столь же далеко идущим, сколь и нестрогим. Тем не менее (именно благодаря этому), в каждом из этих текстов и всеми ими в совокупности, пусть и не прямо (непосредственные предметы их внимания - совсем другие, гораздо более «точечные»), зато самим их устройством говорится о том, как устроена культура вообще и европейская – в частности.
 
А устроена она как совокупность пересечений и взаимовлияний. Как плотная ткань, в которой каждая нить непременно чувствует все пересечения в целом.
 
Но одно дело – это сказать (и в самом высказывании такого рода ничего особенно нового даже не будет), и совсем другое – показать, из чего это складывается и как это действует. Вот Венцлова как раз – показывает.
 
Внутреннее членение этого сборника отличается прихотливой неравномерностью. Первый его раздел посвящён «Статьям о русской литературе» - от Толстого до Цветаевой, второй – особо – Бродскому, который, видимо, по каким-то критериям из русской литературы выделен, и, наконец, третий – статьям «разных лет», в каждой из которых – за исключением последней, где речь идёт о Литве Мицкевича и Мицкевиче в Литве, рассматривается всё та же русская литература (Каролина Павлова, Цветаева, Пастернак, Гумилёв, Ходасевич…) Вошла сюда, почему-то в качестве «приложения», и знаменитая (правда, не у нас, - похоже, это её первое российское издание), знаковая книга Венцловы «Неустойчивое равновесие: восемь русских поэтических текстов». Защищённая автором в своё время в Йельском университете (США) как докторская диссертация и год спустя, в 1986-м, изданная в Нью-Хэйвене отдельной книгой, она на протяжении многих лет использовалась в некоторых американских университетах как учебник поэтики. Вы не поверите: она тоже, вся целиком, о русской литературе (за исключением, разве что, опять же Мицкевича, который, правда, в данном случае интересен как стимул для перевода его Пушкиным – исключительно точного, однако ж, глядь – обернувшегося совсем другим смысловым предприятием).
 
Впрочем, не будем придираться. В конце концов, группировка текстов в сборнике – дело глубоко вторичное. Гораздо важнее то, что их все объединяет.
 
А объединяет их вот что. Герои Венцловы – как нам, собственно, названием книги и подсказано - собеседники (не только автора – но и друг друга) на большом, столетиями длящемся пиру европейской культуры: цельном предприятии со своими традициями. В этом вполне тесном сообществе с вполне, на самом деле, ограниченным кругом участников все, а уж особенно зоркие – и подавно, - друг друга так или иначе видят (по крайней мере – чувствуют) и включены в один, общий разговор.
 
Анализируя литературную работу конкретных авторов, Венцлова прослеживает линии этого всеевропейского разговора – и то, как они втягивают в себя, подчиняют своей логике всякого, кто в пространстве «пира» заговаривает о волнующих его проблемах на единственном, казалось бы, языке собственного времени. Любое слово, в этом пространстве произнесённое, во-первых, волей-неволей произносится по определённым (вряд ли всегда очевидным для говорящего) правилам, во-вторых, обязательно вызывает длительное и сложноустроенное эхо.
 
Да, это о прозрачности и взаимопроницаемости времён, о непрерывности смыслов, и о том, что литература – одна из первостепенных форм такой взаимопроницаемости и непрерывности. Это она – втягивает и связывает. В этом пространстве, оказывается, невозможно быть ни вполне одиноким, ни совершенно неуслышанным, даже если ты себе таковым кажешься, даже если тебя таким уверенно считают – не слишком основательно знающие культурную историю – другие. Венцлова – из тех, кто умеет видеть неодиночество своих героев и замечать их – весьма неожиданную иной раз - услышанность.
 
Так, участниками одного разговора, «пользователями» одних и тех же форм, средств, заготовок культурного языка, движущимися по одним и тем же проложенным культурными течениями, хоть и разветвлённым, но единым руслам оказываются такие, казалось бы, разнесённые во времени люди, как Лев Толстой и Джонатан Свифт («К вопросу о текстовой омонимии: «Путешествие в страну гуигнгнмов» и «Холстомер»»); представляющие родственные, по мнению автора, душевные и поэтические типы Каролина Павлова и Марина Цветаева (при том, что первая отозвалась в последней «Почти через сто лет»). Так обнаруживается «избирательное сродство» биографий, ценностей и текстов не знакомых друг с другом лично, но заметивших друг друга Иосифа Бродского и польского поэта Александра Вата. Так, более и удивительнее того, Чехов оказывается не (только) добротным основательным реалистом своего XIX века, но (и) человеком следующего, ХХ столетия, - неузнанным и практически не осмысленным в этом качестве представителем ОБЭРИУ, соратником Хармса и  Введенского. Так вообще однажды случившиеся в истории литературы авторы с их настроениями, интонациями, углами зрения помнятся самой материей литературы и отзываются в совсем, казалось бы, других писателях спустя многие века: «Свифт, - пишет Венцлова, - неизбывно драматичен, как Аристофан, как Еврипид; Толстой победительно эпичен, как Гомер».
 
Так через «кёнигсбергский текст» русской литературы (на самом деле, шире, - у Венцловы тут идёт речь скорее о тексте европейского сознания) общаются между собой, – а притом, неминуемо, хоть и не всегда явно, и с ведущей фигурой «кёнигсбергского текста», Иммануилом Кантом, - каждым движением этот текст наговаривая, Николай Карамзин и Иосиф Бродский, Андрей Болотов и Эрнст Теодор Амадей Гофман, «один из поэтических учителей Бродского» Леонид Чертков и сам Томас Венцлова. Не говоря уж о том, что в сложные диалогические взаимодействия вступают, с разных концов пиршественного стола и во всеоружии разных культурных задач, толкователь и толкуемый (Бродский и Мандельштам), переводимый поэт и его переводчик: Петрарка – с Вячеславом Ивановым и Осипом Мандельштамом, Мицкевич – с Пушкиным, Бродский – с Циприаном Норвидом. Возможен разговор и одного человека с культурой в целом, даже с несколькими культурами – так для молодого Бродского и его сверстников Польша и польская культура стали «окном в Европу и мир» (то есть – в другие культуры) и, в конце концов, личными воспитателями.
 
Пир, на котором собеседуют герои Венцловы, - это явно, как выразился один из этих героев, пир Платона во время чумы. Происходящий в пространстве идей, он изымает каждого из своих участников (а с ними - и нас, читателей) из чумы присущей каждому современности – и помещает в высокий, разреженный воздух вечности.

Ольга Балла