«Рана» Оксаны Васякиной — роман о любви и нелюбви (фрагмент, Esquire)

В начале марта в издательстве «Новое литературное обозрение» выходит роман «Рана» лауреата премии «Лицей» Оксаны Васякиной. У героини были сложные отношения с матерью: та была холодна и прекрасна, привязана к дочери и одновременно далека от нее. Теперь мать умирает, и ей предстоит проводить ее в последний путь: побыть у ее постели, общаться с сотрудниками морга, общаться с провожающими, позаботиться о ее мужчине и драгоценностях, отвезти урну с прахом в родной город — далекий Усть-Илимск. Этот долгий путь еще и прощание с самой собой — той, для которой мать была точкой отсчета, и попытка осознать себя в мире без этой точки. Это прекрасно написанный, умный и эмоционально насыщенный роман о любви и нелюбви, практически не имеющий аналогов на русском языке, схожий с прозой Карла Уве Кнаусгора, Марии Степановой и Натальи Мещаниновой. Esquire публикует фрагмент романа.

Сегодня под утро на мой балкон прилетела огромная любопытная ворона. Я проснулась от скрежета ее когтей о деревянную раму балконного окна. Ворона клевала осыпавшиеся с деревьев семена. Она делала это очень внимательно и не заметила, как я медленно подошла к окну, чтобы лучше рассмотреть ее. Ворона выклевала все нежные шелушинки семян и стала осматривать балкон. Сначала она заметила, что на стремянке в глубине балкона стоит пластиковый горшочек с неудавшейся петрушкой. Петрушка взошла, только чего-то ей не хватило — света или питательных вещества — и она тонкими нитями свисала с бортиков горшка, отяжеленная мелкими желтоватыми листами. Ворона продвинулась по подоконнику в сторону петрушки. Попутно она рассматривала все своими мокрыми каменными глазками и неуклюже вертела головой. Она со скрежет пробиралась вглубь балкон. Пройдя по подоконнику, птица рассмотрела жалкую петрушку и перевела взгляд на пластиковое ведро с вложенным в него спальником, терракотовые горшки с остатками керамзита вперемешку с черной сухой землей. Все, что видела ворона, было неинтересным, не подходило на роль ее добычи. Ворона развернула свой качающийся зад, и увидела крохотную фарфоровую кофейную чашечку с акварельными цветками на боку. Чашечку я использую в качестве пепельницы, у нее узкое донышко, ее удобно ставить на маленький деревянный подоконник, она быстро наполняется окурками, и ее удобно носить из комнаты в кухню. Ворона, дергая черной головой, и переваливаясь с ноги на ногу, прошла к моей пепельнице. Она осмотрела чашку со всех сторон и резко схватила ее за круглую ручку своим костяным клювом. Чашка опрокинулась, и из нее посыпались окурки. Ворона дернула еще раз, чашка была слишком тяжела для нее, тогда птица приподняла чашку над подоконником и швырнула ее на пол, развернулась и выпорхнула из окна.

Ее действия меня рассмешили, но где-то внутри себя я подумала о том, что визит вороны может быть знаком. Птицы — отдельные от людей существа, обладающие собственной агентностью, всегда что-то значили для людей. Они приносили весть о беде и смерти, древние греки гадали на внутренностях птиц. Я тоже гадаю по птицам. Что-то очень старое, деревенское во мне поднимается, когда птицы приближаются ко мне.

В моей квартире на Проспекте мира окна были в сад, в саду было полно мелких пташек, названий которых я не знала. Весной, во время гнездования птиц, кошка таскала в дом выпавших из гнезд птенцов, их называют слетками. За несколько месяцев до маминой смерти я сидела в своей комнате и работала. Я практически не выходила из дома, моя депрессия была настолько сильна, что я с еле-еле могла дойти до кухни и открыть старый ноутбук, психиаторка подбирала для меня одну схему за другой, но ни одна из них не работала. От таблеток мне становилось еще хуже.

Всю работу я делала дистанционно. В один из дней я сидела с открытым окном у компьютера, потея от тяжести рабочей переписки. Окно было открыто, и я услышала аккуратный стук. Обернулась и на подоконнике увидела крупного воробья, который сидел и рассматривал меня, а когда я его заметила, чирикнул и, сорвавшись с подоконника, улетел. Я почувствовала странную тяжесть внутри себя, как будто в животе у меня появилась неповоротливая темнота. Я знала, что что-то должно случиться. В этот же день мне позвонила мама и сказала, что у нее появились новые метастазы. Два, каждый размеров с фасолину, мама сказала, что печень неоперабельный орган.

В начале января следующего года я возвращалась с работы. Не помню, почему я шла домой так рано, но на улице было светло. Я зашла в «Перекресток» и купила сосисок, яиц и еще какой-то еды на вечер. Наш двор был частью частной собственности, и зимой снег в нем убирал хозяин. Груды снега окружали тропинки и стоянку, снег никто не вывозил, за зиму набирались высокие плотные сугробы, хозяйские дети катались с них как с горок и выкапывали в этих кучах свои маленькие снежные землянки. Я увидела красное пятно на одной из этих груд и подошла поближе — на сером склоне сугроба лежал аккуратный крохотный снегирь. Грудь его была алая, но не как кровь, а как спелый южный томат. Мертвый снегирь как будто бы спал. Я поразилась этой птице. До этого я видела снегирей только на картинках в книжке и советских новогодних открытках. Теперь птица лежала перед моими глазами и мне сложно было поверить в ее материальность.. Я потрогала пушистую красную грудь указательным пальцем. Снегирь был твердый, и перья на его груди склеились в некоторых местах. Я поняла, что мертвый алый снегирь — это знак приближающейся смерти. Я вся оцепенела и смотрела на него, словно жду его воскрешения. Назавтра я получила смс о том, что мама перестала вставать.

А за день моего выезда в Волжский, я увидела другую птицу. У самого входа в дом на середине тропинки сидел серый воробей. Он был жив, но очень тяжело дышал. Когда я приблизилась к нему, он не двинулся и продолжал сидеть на своем месте, мне даже показалось, что я слышу его шумное тяжелое дыхание. Тогда я сняла рукавицы, сгребла его в обе ладони и убрала от тропинки к углу дома. Я знала, что внутри этой птицы знак, что я должна помочь матери уйти без мучений. Именно поэтому, вернувшись в Москву после пяти дней жизни рядом с ней я нашла способ определить ее в хоспис, где без чувств и боли она умирала несколько дней. Я много думала о том, что птиц тянуло ко мне и в этот дом потому, что из него я буду выезжать к мертвой матери и привезу ее именно сюда. Они чувствовали смерть и предупреждали меня о ней и о том пути, который мне предстоит проделать, о моем немом переживании ее смерти, о времени жизни с материнским прахом в одной комнате. Я знала язык птиц, а птицы знали, что я могу прочитать их сообщения.

Теперь смешная ворона мне не казалась такой зловещей. Смерть мамы забрала значения явлений, ее мир схлопнулся и магическое предназначение птиц растаяло. Ворона была просто любопытной птицей. Она прилетела просто так. Ворона меня не знала и смерть уже была далеко, ее привлекли хрупкие зернышки и светлое мерцание фарфоровой чашки, она хотела поесть и немного похулиганить.

Недавно я заметила, что кроме звуков, доносящихся со двора и дороги, есть еще другие звуки: стук, скрежет и писк. Я долго ходила по квартире, пытаясь вычислить место, откуда доносится звук, а потом, уже раз в пятый выйдя на балкон, я опустилась на колени и прислушалась. Внизу, в щели обшивки балкона маленькие птицы свили гнездо и высидели там птенцов. Голоса птенцов переливались, иногда было слышно и чириканье старших птиц. Они живут рядом с нами и их мир отдельный и очень хрупкий. Кажется, они не нуждаются в нас, чтобы просто быть и продолжать передавать жизнь из одного птичьего поколения в другое.

+

Когда на моем лобке стали проявляться тонкие волоски, я этого не заметила. Мама заметила их, я сидела голая на деревянной перекладине в ванной и парила ноги в красном пластиковом тазу. Мама приблизилась, чтобы помочь мне вылезти, она подошла ко мне с полотенцем и наклонилась, достать мои распаренные ноги. Вдруг она зависла и потрогала пальцами с длинными ногтями мой пухлый лобок. Она перебрала пальцами несколько тонких курчавых волосинок, хмыкнула и отстранённо сказала, что я становлюсь женщиной.

Я не хотела становиться женщиной. Я хотела оставаться телом, которое я есть. Ведь становиться женщиной значило становиться матерью. Мать я страстно любила, но моя любовь была любовью желающей обладать. «Обладать» не значит быть объектом обладания, я это знала и чувствовала. Быть — значит равняться себе самой, но «обладать» подразумевает то, что имеешь то, что есть. А значит -- не быть равной себе. То, чем ты обладаешь, теряет свою автономность.

На следующий день я решилась потрогать волоски на своём мягком лобке. Это были волоски разочарования, траурные волоски. Они золотились и переливались, были жесткими в моих пальцах.

Я не становилась женщиной ещё долго. Я противилась быть женщиной и не замечала пробивающейся груди, первых месячных, я не замечала, что тело мое становится женским.

Стоя у гроба матери, я посмотрела на себя: на мне были широкие чёрные джинсы и черная фуфайка, под которой я прятала собственное тело от себя и мира.

Мать умерла, не оставив после себя ничего: в ее потертом кнопочном телефоне хранились только смс об оплате света и газа. Я почувствовала внутри себя большое пространство и медленно, наощупь, начала проникать в него. Я проникала в него, мой язык и взгляд постепенно становились материнскими, как и мои бытовые привычки. Когда я смотрю на мир, я чувствую, что под моей кожей она смотрит на мир через меня. Я чувствую ее внутри себя постоянно.

После ее смерти моя поэтическая машина сломалась, забилась как мышца. Когда приседаешь много раз, икроножные мышцы горят, становятся твердыми и больше тебе не повинуются. Именно это случилось с моей поэтической речью, она перестала мне повиноваться. Сломался язык, сломался орган производства поэтического вещества.

Я пишу грубо и наотмашь, но все-таки кое-что я сделала после ее смерти, вокруг которой сгустилось все мое внимание. Я шла за ней в ее смерть и рассматривала то, как устроен мир умирания; я вспоминала, как распадалось ее тело. Лежа в темноте перед сном я рассматривала образ матери и в воображении следила за процессом ее умирания. Мне было страшно туда смотреть, но не смотреть я не могла. Потому что за смертью не было ничего. Потому что смерть была единственным местом, в которое можно было смотреть и видеть.

А еще любовь. Но любовь сложнее смерти. В смерти действует один, а любовь это пространство содействия. Я старалась спаять внутри себя любовь и смерть. Я не хотела пошлости, я хотела жизни, повседневной практики и труда. И тогда я написала стихотворение. Любовь приносила мне боль и смерть приносила мне боль. Но любовь приносила боль события, а смерть боль небытия. Здесь они и встретились, в боли

+

девушки девушки

превращаются в песок

красивые тонкие в капроновом блеске

превращаются в песок

я читаю тебе стихи Инны Лиснянской из книги «В пригороде Содома»

и в одном стихотворении она сравнивает свой живот

свой старый изможденный живот

с песчаными волнами

и это такие безукоризненные стихи о старости и сожалении

(но что я знаю о старости и сожалении кроме того

что девушки девушки превращаются в песок

и что смерть существует и приближается)

девочки превращаются

безутешно превращаются в пепел

девичьи пяточки становятся неприступными скалами

девичьи руки превращаются в тяжелую каменную кость

и девочки превращаются в косточки

я показываю тебе стихи как маленькие хрупкие вещи

с таким чувством как будто я храню их в бархатном мешочке на золотистых завязочках

здесь у меня Мандельштам, Глазова, Гримберг, Фанайлова, Шварц

я их показываю и ты

прикасаешься к ним своим чувствительным взглядом

как будто твой взгляд это нежный хоботок с тысячью крохотных сосков

ты рассматриваешь их вместе со мной

они как сокровища чистые

чистые от того что никогда не имели цены

и не станут сегодня

они как сокровища чистые они как воздух неуловимые

быстрые взрывы недоступные

и совсем иногда -- распахнутые

я ставлю ногу на бортик ванной

ты нагибаешься и открываешь мне спину свой крупный кудрявый затылок

и аккуратно один за другим

состригаешь отросшие ногти

сначала на правой ноге потом на левой ноге

и я смотрю твою спину как крепкую нежную вещь

смотрю как аккуратно уши твои прикреплены к голове

они -- завитушки плоти кожи хрящей

такие нежные

а ты старательно стрижешь и не видишь моего взгляда

он как вода затуманен любовью и эротическим гимном

здесь ты ближе ко мне

в сладком служении моему телу

чем если ты смотришь в меня на расстоянии раздвинутых пальцев руки

здесь я вижу тебя

здесь ты аккуратно щелкаешь щипцами

как будто ты птица большая

в черном перламутровом оперении

покачиваешься моргаешь и приговариваешь:

вот так, и еще раз вот так -- и щелкаешь сталью

а еще говоришь:

Какие маленькие смешные ноготочки!

а потом целуешь и еще раз целуешь

и я вижу тебя большой

большой как каменный остров

большой как дышащий черный остров

испещренный породами травами и норами мелких животных

ты как земля ты как каменное необъятное тело

а потом я читаю тебе отрывки из этого стихотворения

и ты улыбаешься

говоришь что оно очень красивое

а я люблю красивые вещи и стихотворения

стихотворения и есть вещи -- сложные вспышки

отороченные стеклянными кружевами

или живой израненной плотью

стихотворения это как маленькие камешки

когда их много они шуршат внутри тебя как шепчет галька

от дыхания воды

это так старомодно

размышлять о поэзии не как о чем-то что преодолевает границы

а наоборот -- запаковывает чувство или событие в одну сложную неразрушимую вещь

стихотворения это вспышки камешки и маленькие уязвимые вещи

стихотворения это внутренние вещи

это микроразрывы в сердце зарубцевавшиеся

они дышат в сердце как ласковые кроткие насекомые

трещат и немного покалывают

они -- это работа боли и времени

они свет ослепительно тонкий

они работа скорби и радости

+

В 1995 году каждые три месяца мама уезжала на сессию в соседний город. Она работала на заводе, а в Братске был техникум, в котором она проходила курсы повышения квалификации. После ее учебы в трюмо еще долго лежали ее чертежи, записи на кальке и тяжелые черные тетради в клеенчатых обложках. Клетки в тетрадях вытерлись, но оставался ее синий жирный почерк. Иногда я перебирала ее записи, в них мне все было непонятно — инженерные формулы, таблицы с сортами древесины, графики и чертежи с деревоперерабатывающими станками. Казалось, в этих бумагах хранится влажность. Они были тяжеловатыми, разбухшими и желтыми, как будто они были свежим деревом. Они пахли чем-то кисловатым и одновременно сухим. Листы прилипали к пальцам, они хранили на себе тонкую пленку древесной смолы.

Мама уезжала и оставляла меня с отцом. И все рассыпалось. Мама была матрицей, она структурировала время и пространство. Отец кормил меня слипшимися макаронами, а в доме всегда бродили толпы его друзей. В сад он меня не водил, я была одна. По телевизору я могла смотреть только два канала, но по ним не показывали ничего, что могло меня заинтересовать. Я, пятилетняя, была предоставлена сама себе. Еще был видеомагнитофон и всего одна кассета. На первой части кассеты были записаны клипы группы Enigma, помню странный завывающий голос и аналоговый видео-эффект, с помощью которого человек парит на флуоресцентном фоне и двигает руками. Этой записи я боялась, было в ней что-то зловещее. На второй части кассеты был записан фильм Алана Паркера «The Wall». «Стена» вся была пронизана антимилитаристским пафосом, натуралистические изображения войны не были похожи на те военные хроники, что были доступны по телевизору. Я закрывала глаза, когда в самом начале фильма после взрыва камера плыла по телам раненых и останавливалась на мужчине с полностью замотанной окровавленными бинтами головой. Его лица не было видно, он весь был телом войны, страшным, проживающим боль и ужас. Обмотанная бинтами голова была похожа на те маски, которые в массовых сценах фильма были надеты на детей и взрослых. Я не знала нужных слов, но чувствовала сообщение фильма: нам страшно и мы все равны перед тоталитаризмом и смертью. Мультипликационные вставки — марш молотков и гениталиподобные судьи — отвращали. «Стену» я крутила снова и снова, просматривала фильм по несколько раз за день. В пять лет я могла нажать на кнопку видеомагнитофона, но не могла понять, что именно меня завораживает в этом натуралистическом изображении человеческих страданий. Теперь я понимаю, что дело было в мальчике, главном герое фильма. Он был очень одинок. Вместе с ним я бродила по игровой площадке и подходила к незнакомому взрослому, чтобы тот покатал меня на карусели. Вместе с ним я находила огромную больную крысу в рыжем закатном поле. Вместе с ним хоронила друга-крысу в канале. Фильм буквально кишел образами мертвых тел и умирания, меня завораживало то, что все в фильме было прошито темой смерти, она была началом и причиной всего, что происходило с героем. Полагаю, здесь лежит моя крепкая привязанность к детальному осмыслению телесности: мертвой, живой, умирающей. Здесь хранится исток моего пристального взгляда туда, куда обычно не смотрят, не желают смотреть.

Мне следовало бы стать врачом-патологоанатомом или смотрительницей в кунсткамере, но я занялась поэзией. Думаю, дело было в «Стене», это «Стена» была моим первым проводником в понимании того, что такое метафора. «Стена» научила меня тому, что мир — это сложная связная вещь и его осмысление возможно лишь тогда, когда ты получаешь опыт и преобразуешь его. А поэзия и есть работа опыта и осмысления. Поэзия всегда живет в связке с памятью и забвением: с тех самых пор, когда Гомер и начал перечислять корабли, а Симонид назвал имена погибших на пиру.

Поэзия — это мой способ забывать так, чтобы об этом знали другие: те, кто прочтут и услышат. В песне «Mother» группы Pink Floyd есть строчка Mother do you think they’ll like this song? а за ней следует и другой вопрос — мама, как ты думаешь, они не оторвут мне яйца? Поэзия о памяти и забвении — это опасная вещь. Она угрожает тем, о ком помнят, но особенно тому, кто помнит и хочет забыть. Она спасает тех, кого помнить необходимо.

Я хотела забыть многие вещи — насилие, чувство отчужденности, нищету, и написала об этом целую книгу, после чего была осуждена за нее теми, кто помнили меня и знали. А потом прощена. В этом тоже кроется сила поэзии, она умеет помочь простить. Она научает прощать и обращаться к чужому опыту.

Я начала писать цикл «Ода смерти» еще тогда, когда мама была жива.