Роман-сфера. Правила философа Якова наращивают свой диаметр (рецензия Ольги Балла-Гертман, Colta)

Если бы Андрей Битов не назвал давным-давно своего «Улетающего Монахова» «романом-пунктиром», а совсем недавно Лидия Григорьева свой «Термитник» — «романом в штрихах», тогда «Правила философа Якова», что новые, что старые (вышедшие в том же «Новом литературном обозрении» три года назад), могли бы смело претендовать на оба жанровых обозначения. Впрочем, почему бы и нет — на то они и жанровые обозначения, чтобы относиться более чем к одному тексту. Тем более что перед нами и в самом деле роман-пунктир, написанный штрихами: отдельными, короткими, законченными в себе историями-казусами, историями-притчами. На отнесении текста к жанру романа — настаиваю: в пользу этого свидетельствуют наличие героя с индивидуальными психологическими и биографическими особенностями, притом показанного в его развитии и в его взаимодействии с другими, не менее индивидуальными, персонажами, с социумом в целом, с совокупностью проблем, заставляющих его изобретать собственные «правила»; множественность сюжетных линий; картина переживаемых героем времени и места… Не говоря уже о том, что все текстообразующие фрагменты-штрихи, несомненно, связаны друг с другом (общей незримой основой, на которой они крепятся) — настолько, что их вполне можно называть мини-главами. Но возможно определение и более индивидуальное, на которое «Правила философа Якова» в их совокупности все-таки напрашиваются.

Вторую книгу «Правил», в принципе, можно читать и раньше первой — и даже, предположим, вовсе ее не зная (хотя, шепну по секрету, знать стоит — хотя бы для полноты представления о предмете): прелесть фрагментарной прозы — в том, что читать ее можно с любого места и в любом направлении. Однако, во-первых, это не отменяет сквозной мысли и сквозного сюжета, удерживающих все в целом: отношений главного героя с миром, социумом, с отдельными его представителями и с самим собой. Во-вторых (не уверена, что автор об этом задумывался, — скорее всего, нет, но тем не менее), вся конструкция имеет форму сферы, от центра которой в какую сторону ни двинься — неизменно будешь оставаться в пределах, очерченных ее поверхностью. В одном и том же смысловом поле.

(А что тут, собственно, может быть названо центром? По всем приметам это личность главного героя и его жизнь, которая проговаривается в разных фрагментах — с разных сторон, складываясь в целое, обнаруживая узнаваемые черты.)

Так что, ища жанровых определений тому, что предстает беглому взгляду как собрание афоризмов, притч, пародий и анекдотоподобных историй (если анекдот в его традиционном понимании смешон, то тут — при несомненном наличии смехового компонента — все существенно сложнее), вполне можно сказать, что это не просто роман, но еще и особым образом устроенный: не линейный, как это случается с романами обыкновенно, а сферический. Роман-сфера — который с каждым новым сборником правил главного героя увеличивает количество образующих ее слоев и тем самым наращивает свой диаметр.

В своих тщательно ли выращенных, врасплох ли застающих его мыслях, в ответах на вопросы разных вопрошателей (вроде: «Как стать добрым, если ты злой?» — ха, поди-ка разберись, не будучи философом…) Яков постепенно проговаривает, уточняет собственное отношение к жизни, которая никакими правилами вообще-то не охватывается. При некотором усилии — насилии над собой и реальностью — можно было бы все это дорастить и до некоторой системы, но Яков, честный в своей уклончивости, вместе с автором, печальным в своей ироничности, зная о неполноте всякой системы, а особенно — той, что претендует на полноту, — принципиально таковой не выстраивают — расставляя по тексту лишь различные указания на ее (различные же) возможности.

Вообще, стоит отдельно обратить внимание на интонацию в этом тексте (мы уже поняли, что совокупность фрагментов о Якове — начиная еще с первой книги — есть все основания рассматривать как целое). Она сложная и несводимая к какой бы то ни было из своих составляющих. Она переменчивая — впрочем, скорее, переменчивая в своей цельности, а еще точнее — серьезная-и-несерьезная одновременно, одним и тем же движением. Редкостная по своему устройству, между прочим, интонация. Стереоскопичная. С одной стороны, автор как будто без всяких оттенков ерничает — как, например, в мини-главе о том, с какими ожиданиями Яков читал «некрологи в английской прессе»: «У него была стойкая фантазия, что однажды позвонит британский адвокат и сообщит, что у Якова оказался в Лондоне дядя, который внезапно умер и оставил Якову 13 миллионов фунтов стерлингов», — хотя что хотите делайте — трудно избавиться от чувства, что горечи в этом ерничанье предостаточно: «Яков читал некрологи медленно, с любовью и по слогам, пытаясь оживить в своем сознании образ любимого дяди, которого он никогда не видел. Потом Яков ложился на диван, закрывал глаза и начинал ждать звонка от юристов». (И кто не разыгрывал в воображении своем сопоставимых с этим по драматичности, нереальности и убедительности внутренних спектаклей о невозможном, пусть первым бросит в Якова камень.) Или, например, исполненный (авторского) яда совет Якова спросившему его о том, «как изменить свою жизнь»: «Не трогайте саму жизнь, — посоветовал Яков. — Лучше займитесь своим кумиром. Обнаружьте, кто ваш кумир на этом этапе жизни, и разоблачите его. Вообразите себя пиарщиком, которого наняли для дискредитации конкурента. Когда вы смешаете его с грязью, жизнь сама понемножку начнет меняться». При всей утрированности сказанного автор с Яковом ведь дело говорят: чтобы изменить свою жизнь — ну приходится же ее менять, — надо подвергнуть ревизии, в том числе жесткой (а то и жестокой), ее ориентиры и ценностные основания. А вот это, например, и совсем, кажется, всерьез: «…настоящий писатель похож на кошку, которая заворачивает за угол потому, что там вкусно пахнет…» Так говорит Яков литератору, признавшемуся, что уже много лет ждет сюжета, который будет послан ему Всевышним. Знающие знают, что так именно оно и есть, — но тут совершенно необходима была ироническая, отстраняющаяся интонация, чтобы, как выразился однажды другой философ (Михаил Эпштейн), «не влипать».

Вот все повествование о Якове — это, я бы сказала, такая практика невлипания. Изобретение особенного способа говорить о том, что действительно волнует, не впадая в эмоциональную и иную зависимость от этого. Практика дистанцирования.

Филолог-русист и переводчик Стефано Гардзонио в своей рецензии на первый еще томик «Правил» в одном итальянском издании писал, что истории из жизни Якова — форма авторской рефлексии — отстраненного, отчужденного самоанализа и сам он, «чудаковато пародирующий великих мыслителей прошлого, — тоже маска, почти альтер эго автора, что позволяет ему видеть и анализировать самого себя в инаковости своего персонажа, наделенного совершенно оригинальными и неожиданными голосом и способностью мыслить»; что, значит, автор приписывает Якову собственные мысли ради достижения свободы от них и возможности взглянуть на них со стороны (а тем самым, добавим, и не вполне соглашаться с ними, и сопротивляться им — что, в свою очередь, необходимая составная часть свободы). Мне же кажется, что — хотя уж наверное и не без этого и с большой вероятностью с этого и начиналось — дело существенно шире. Пусть даже отталкиваясь от автобиографических и автопсихологических источников, Павел Гельман тем самым моделирует и осмысливает (я бы даже сказала, в классических традициях старого доброго психологического романа) целый человеческий — личностный, социальный — тип вместе с силами (преимущественно внутренними), раздирающими его в разные стороны и вместе с тем создающими ему некоторое равновесие, которое позволяет выдержать жизнь и самого себя.

«Философ Яков как-то сказал: “Мудрость — это бояться равномерно. То есть бояться не чего-то одного, а всего понемногу…”». И кто не поймает себя на тайном внутреннем согласии с этим ходом мысли, пусть опять же бросит в нас с Яковом что-нибудь тяжелое… впрочем, скорее всего, это просто будет человек другого типа.

Во всяком случае, в яковлевом типе с его раздирающими-уравновешивающими силами и обстоятельствами, думается, многие узнают себя и/или ближних своих. Тем вернее, смелее и свободнее на него (значит, и на себя) можно взглянуть извне и благодаря этому — не слишком с ним (значит, и с собой) отождествляться.

Конечно, разговор об оформлении книги — не дело рецензента, но тут, кажется, случай особенный. Невозможно не обратить внимание на то, что стараниями художника Константина Батынкова, иллюстрации которого начиная уже с первого сборника яковлевых правил стали полноправной частью книги, самостоятельным голосом в ней со своей линией повествования, Яков начал обретать все более определенный — я бы сказала, все более узнаваемый — облик.