Елена Гапова рассказывает о пришествии феминизма в постсоветскую реальность (Препринт, «Открытая Россия»)

Елена Гапова рассказывает о пришествии феминизма в постсоветскую реальность (Препринт, «Открытая Россия»)Один из главных исследователей феномена национализма Эрнест Геллнер в начале 1980-х годов выпустил большой трактат «Пришествие национализма. Мифы нации и класса». Патриарх антропологии не только создавал, как он считал, всеобъемлющую «немарксистскую» теорию национализма, но и развенчивал эту политическую идеологию и практику. Книга белорусской исследовательницы Елены Гаповой «Классы наций: феминистская критика нациостроительства» недвусмысленно отсылает к трактату Геллнера. Но там, где у британца было исследование одной из важнейших идеологий XIX–XX веков, Гапова рассказывает о важнейших преобразующих силах начала века XXI — феминизме и гендерной политике.

«Классы наций» — это сборник статей, которые публиковались в различных изданиях, но объедены общей темой — приходом современного феминизма на постсоветское пространство. Книга написана в актуальном для западной науки нарративе — противостоянии феминизма и национализма. В результате перед нами одно из важнейших событий на российском книжном рынке.

«Открытая Россия» с разрешения издательства «Новое литературное обозрение» публикует фрагмент книги Елены Гаповой «Классы наций: феминистская критика нациостроительства».

Михаил Горбачев в своей книге «Перестройка», перечисляя причины, подтолкнувшие его к осознанию необходимости перемен, указывает неудовлетворительный уровень потребления, а также возникшее у многих советских людей стремление к материальному накоплению. Свидетельства этих тенденций можно найти в культурных свидетельствах времени, например в фильме начала 80-х «Блондинка за углом». Сюжет его таков. Он — тридцатипятилетний астроном, «интеллигент в очках», ушедший работать грузчиком в универсам. Шаг этот, ставший предпосылкой для комедии, был хоть и гротескным, но понятным советскому человеку. В обществе, где водители автобусов получали больше врачей, интеллектуальные профессии в какой-то момент потеряли престиж и слово «инженер» стало синонимом неудачника. Теперь работа героя — приносить в торговый зал пакеты с луком и картошкой, и в выполнении ее он неадекватен, как Пьер Безухов на Бородинском поле. Она — молодая продавщица, «розовая блондинка», интеллектуально наивная, но прекрасно сознающая те преимущества, которые несет с собой работа в торговле в условиях постоянного дефицита всего. В отличие от астронома, она не беспокоится о том, что дело ее жизни лишено драйва и социального признания, потому что получает свидетельства своей нужности людям ежедневно. Обладая связями в различных сферах, она имеет доступ к любым товарам, услугам или культурным событиям. Жалея неуклюжего сослуживца, она вместе с тем испытывает благоговение перед его рассеянностью и неприспособленностью, видя в них знаки принадлежности к особому кругу, в который, несмотря на все свои связи, она не вхожа.

Они начинают встречаться, и она показывает Ему социализм, о существовании которого он не подозревал: мир элитных ресторанов, ведомственных саун, закрытых кинопросмотров и театральных премьер; все удовольствия для избранных, вплоть до празднования Пасхи в подмосковном монастыре, что в условиях государственного атеизма является апофеозом элитарности. Поэтому на всенощную собирается весь бомонд: московская богема, западные дипломаты, а также нужные люди (нужники) — директора магазинов, слесари автосервиса и билетные кассиры, которые могут достать итальянскую плитку, финский унитаз и билеты на юг в разгар сезона. Иначе говоря, все те, кто «заведует» распределением в обществе, где итальянской плитки на всех не хватает и где вдруг все одновременно начали осознавать, что без нее счастья быть не может.

Она мечтает о совместном будущем: их сын станет учиться в дипломатической академии и станет послом, а друзьями у них будут известные писатели и актеры. «А почему они будут с нами дружить?» — спрашивает он. «Потому что им тоже нужны вещи», — отвечает она. Постепенно все это начинает его беспокоить, и он взрывается, когда во время многолюдной свадьбы в ресторане, где присутствуют десятки чужих ему, но нужных людей, появляется руководитель его бывшей лаборатории, чтобы сообщить, что из того сектора космоса, наблюдением за которым он занимался, получены странные сигналы. «Возможно, мы не одни во Вселенной», — объявляет тот, но нужны дополнительные наблюдения, а единственный свободный радиотелескоп находится на Дальнем Севере. Эти слова тонут в реве ресторанной толпы, которая, ликуя по поводу научного открытия, на самом деле приветствует свое включение в мир «культуры и науки». Присутствие при объявлении открытия является актом легитимации «нужных людей» в этом прежде недоступном для них пространстве высокой культуры и знания.

Потрясенный и все осознавший, сорвав с себя импортный костюм, он убегает со свадьбы, во время которой то, что было для него свято, оказалось превращенным в предмет потребления. Он бежит по улице назад к своим звездам, а она бежит следом, умоляя его остановиться. Заканчивается фильм триумфальной кодой: одетый в арктический комбинезон, он возвращается со смены у телескопа в занесенную снегом избушку, где она купает их маленького сына. Это была небольшая социалистическая ложь, «навешанная» на в общем-то правдивую историю. Правда ее состояла не в адекватном изображении повседневности, а в выражении коллективного бессознательного зрелого социализма.

В позднесоветское время на тему, обозначаемую словом «вещизм», было снято множество фильмов: «Гараж», «Старый Новый год», «Валентин и Валентина» (в основе фильма — конфликт социальных статусов двоих влюбленных), «Шапка» (сюжет построен на составлении списка на выделение ондатровой шапки, для чего надо определить, кто ее достоин), «Курьер»; в театре шли «Смотрите, кто пришел» В. Арро и «Энергичные люди» В. Шукшина. Эти фильмы и спектакли вскрывают то социальное беспокойство, которое было связано с возникновением зачатков стратификации, основанной на обладании «ценными товарами», в обществе, где прежде экономическое неравенство как таковое (принадлежность к различным экономическим классам) отсутствовало. Советская социальная стратификация была, в отсутствие рынка, не экономического, а статусного свойства и напоминала, как указывает финский социолог Т. Пииранен, феодальное сословное разделение. Доступ к редким и поэтому ценным «товарам» осуществлялся не через посредство цены (когда редкий товар стоит дороже, а потому купить его может меньшее количество людей), а через централизованное распределение в соответствии с приписанным статусом: списки, столы заказов, ведомственные санатории и так далее. «Товары» (как материальные, так и символические) получают те, кто имеет соответствующий статус, обычно предполагавший демонстрацию верности режиму. Для интеллигенции одним из показателей статуса была возможность читать «редкие» тексты, которые являлись «ценным товаром» (почему доступ к спецхрану и охранялся столь рьяно), смотреть артхаусное кино и в целом потреблять особую культурную продукцию.

Принадлежность к привилегированной группе предполагала соответствующие карьерные и жизненные (получение повседневных благ) возможности, а потому столь важны были символы идентификации с ней: например, подписка на Ключевского была знаком принадлежности к интеллигенции. В целом, однако, интеллигенция была недовольна своим положением (ее статус стоил все меньше, а доступ к реальным товарам был ограничен), как, впрочем, не были довольны своим положением и те, кто распределял: нужные люди (снизу) и коммунистическая номенклатура (верхний уровень). Критическая масса людей в какой-то момент начала рассматривать советскую систему распределения ресурсов (подразумевающую и политические ограничения) как несправедливую: она стала тесной, и они выросли из нее, как князь Гвидон из бочки. Власть и ресурсы, то есть социальный и административный капиталы, не были связаны с обладанием собственностью и даже не могли быть переданы детям; в какой-то момент в обществе стал рассматриваться как желательный переход к другой модели — распределению посредством рынка. Болгарская социолог Демитрина Петрова указывала еще в 1994 году, что произошедшее в начале 90-х было не демократизацией, а высвобождением класса, хотя вернее было бы сказать, что произошла легитимация возможностей для его формирования, так как готового класса тогда еще не было: собственностью никто не владел, и в прямом смысле кровопролитная борьба за обладание ею пришлась на следующее десятилетие.

Процесс замещения статусного неравенства экономическим, казавшийся в тот момент справедливым, нуждался для своей легитимации в демократическом нарративе. Хотя «материальная» причина изменений состояла в переходе к другому способу распределения, в основе которого лежит иная, не социалистическая, идея социальной справедливости, нужна была мотивация, с которой люди могли бы идентифицироваться. Невозможно было позвать их на баррикады, сказав: «Мы тут строим экономическое неравенство — присоединяйтесь к нам!» Так, ресурсом, который позволил мобилизовать массы, стал национализм: национальные проекты могли оправдать постсоветский социальный порядок, давая восстающему новому классу «благородную» цель.

Под национализмом в данном случае понимаются, вслед за Кетрин Вердери, как чувства, так и социальные движения, которые определяют себя в терминах национального: воображенной общей истории, происхождения, культуры, судьбы, языка, национального угнетения и так далее. Националистический дискурс в явной форме начал производиться во время перестройки некоторыми группами интеллектуалов (они в определенном смысле артикулировали интересы нарождающегося класса), а в некоторых случаях — и коммунистической номенклатурой; те и другие встали впоследствии во главе новых национальных государств.

Самым первым пространством, которое могло трактоваться как национальное, а потому было политическим, стала культура: в постсоветских странах многие национальные политики десятилетия начинали свой путь в группах, занимавшихся восстановлением исторических памятников, археологическими раскопками, возрождением народной культуры. Те, кто артикулировал национальную идею, обычно определяли ее как свободу: свободу знать правду о своей истории (то есть конструировать ее несоветскую версию), свободу читать национальную литературу (то есть осуществлять цензуру на других основаниях), свободу говорить на национальном языке и так далее. Таким образом, в конце 1980-х в каждой из республик образовался «пакет претензий», воображавший социализм в соотнесении с национальным угнетением: советской оккупацией в Прибалтике, отсутствием независимой государственности и языковыми «контраверзами» в Белоруссии и на Украине, спорными территориями на Кавказе, истощением национальных ресурсов в Казахстане и сталинскими преступлениями против народов — повсеместно. В России претензии к социализму фокусировались на ностальгии по былому величию — якобы утраченной высокой культуре, истощенной природе, выкорчеванному крестьянству, уничтоженной аристократии — и артикулировались в рамках дискуссии о повороте северных рек, в творчестве писателей-деревенщиков или — в «западной перспективе» — на страницах первого посвященного культуре глянцевого журнала «Наше наследие», преподносившего «национальное достояние» уже как рыночный, то есть соответствующим образом упакованный, продукт.

Исходя из этого перечня обид, общества начали требовать независимости от «других», которые «оккупировали», «истощали ресурсы», «убивали национальных поэтов», «не давали говорить на родном языке», «уничтожили национальные святыни», «использовали наши земли под свои военные базы» и так далее. Я не рассматриваю вопрос, являлось ли угнетение истинным или воображенным, а обращаю внимание на то, что в это время национальный вопрос в своих различных инкарнациях приобрел чрезвычайную важность, так как национальности, как пишет Вердери, были единственными в тот момент организационными формами, имевшими институциональную историю. Борис Ельцин на танке во время августовского путча ассоциировался с российским триколором как символом делегитимации старого режима (то есть демократизацией) и возрождением России — в противовес СССР. Книгоиздатель Игорь Немировский, вернувшийся в те дни после годичного отсутствия на родину, вспоминает:

«Я в 91-м году вернулся, оказался в Москве как раз, когда путч происходил. 21 августа как раз присутствовал у Белого дома, когда вместо красного флага взвился "триколор". Ревел как бык, когда Борис Николаевич назвал нас "дорогими россиянами". Как-то мне показалось, что в тот момент моя жизнь определилась. Я потом много раз отказывался от этого моего состояния, говорил, что — все, гори они огнем, но возвращался к нему. В этот момент очень много в моей жизни определилось, я бы сказал».

Важное обстоятельство состоит в том, что «возрождение нации» подразумевало переход к рынку. Например, глава Белорусского народного фронта (БНФ) Зенон Пазняк писал в статье 1990 года, озаглавленной «Про империю и собственность», что отмена частной собственности, лежащая в основе марксистского проекта, лишает индивидов свободы и автономии и превращает их в зависимых «люмпен-пролетариев», а потому получить независимых граждан можно, только восстановив частную собственность. Соответственно, утверждал он, советские национальные республики, эксплуатируемые Россией, получат возможность установить «справедливые экономические отношения, только если станут независимыми государствами». Таким образом, национальное стало тем принципом, который позволил представить происшедшее в 1991-м как справедливое, то есть способом легитимации других элит и иной системы неравенства. В то время экономическая стратификация, чей механизм был запущен, только начинала складываться, и рыночная экономика и либеральная демократия оказались «завернуты» в национальный дискурс, а социалистическая система распределения представлялась «антинациональной». Это можно было проследить в Беларуси (и, очевидно, в других местах), где оппозиция власти — неолиберальные и/или националистические интеллектуалы, — пропагандируя национальную независимость, права человека, свободные цены и рынок, которые казались им универсальными ценностями, не могли понять, почему люди, пострадавшие при распаде СССР, «отвергают национальный язык». На самом деле отвергался не язык как таковой, а новая система неравенства. С другой стороны, белорусский президент Александр Лукашенко, выступавший за «объединение с Россией» (то есть якобы за «денационализацию), воплощал собой принцип «государство — это я»: «он» платил пенсии и пособия, «он» сохранил бесплатное медицинское обслуживание, «он» ограничивал цены (они, правда, все равно продолжали расти) и так далее. Распределяя ресурсы «по потребностям», он сохранял систему, которая для многих неуспешных в условиях рынка означает социальную справедливость.

Сергей Простаков