ХРОНИКА СОВРЕМЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
Рассеянное пространство, раскрытое время (Рец. на кн.: Азарова Н. Раззавязывание. М., 2014)

Азарова Н. Раззавязывание

М.: Книжное обозрение (АРГО-РИСК), 2014. — 112 с. — Книжный проект журнала «Воздух». Вып. 72.

 

Любые стихи существуют на перекрестье пространства и времени: они не только разворачиваются в пространстве страницы и во времени чтения, но особым образом сохраняют время и пространство в себе, так что чтение стихотворения — это всегда разворачивание времени и пространства вовне. Кажется, это верно для всех стихов и всех поэтов, но вовсе не для каждого поэта отношения между пространством и временем составляют сам предмет стихотворения. Именно к таким поэтам относится Наталия Азарова, и именно в таком смысле стоит прочитывать название ее книги: раззавязывание — как одновременное разворачивание и развязывание пространства, открывающегося навстречу поэту и его читателю.

В этом названии также содержится вызов разрушению, распаду, диссоциации и, в конечном счете, диаспорическому состоянию как синониму рассеяния. Это не просто двусмысленное слово, но фактически первое стихотворение книги — первый смысл, требующий размышлений. Уже сама структура этого слова заставляет вспомнить о тавтологическом словотворчестве Мартина Хайдеггера — одного из ключевых для Азаровой мыслителей, отношения с которым, правда, всегда были неоднозначны: господин хайдеггер / ваше молчание непереносимо до сих пор[1], — пишет поэтесса в одной из предыдущих книг, указывая на молчание философа о Шоа, которое до сих пор остается вызовом для философии (ставшим еще более настоятельным в связи с недавней публикацией «Черных тетрадей»), и его красноречиво молчаливую встречу с Паулем Целаном — другим центральным для Азаровой персонажем.

Но Хайдеггер возникает здесь не только как мастер словотворчества — смысл, скрытый в слове раззавязывание, куда более тесно связан с его философией, чем это может показаться на первый взгляд. В небольшой работе «О сущности истины» философ пишет о смысле греческого слова алетейя ‘истина’, которое этимологически обозначает нечто не-сокрытое[2] — «высвобождение сущего, благодаря чему <…> осуществляет себя <…> открытость»[3]. Истине как раскрытию, высвобождению сущего философ противопоставляет блуждание — состояние, в котором обычно находится человечество: блуждая, оно «предается забвению и теряет себя»[4]. Но эти блуждания мучают человека, заставляют его проникать в их тайну, обнаруживая тем самым истину и прикасаясь к ней, и эти же блуждания — и здесь я рискну дополнить философа — создают пространства.

Азарова вторит Хайдеггеру, говоря о том, что поэзия открывает мир («она призвана открывать новые смыслы, “добавлять к бытию”»[5]), обнаруживая в этом интимное сродство с истиной. Эта мысль закреплена и в слове раззавязывание: то, что было сокрытым, требует высвобождения, раскрытия — истина становится динамичной, она — раскрываясь — существует во времени. Там, где возникает вопрос об истине, — там, «где само сущее <…> возвышается до своей несокрытости и сохраняется в ней»[6], возникает история, проистекая, тем самым, из высвобождения того, что было скрыто, — из раззавязывания. Однако история — это не только время хронологических таблиц, а еще и прост­ранство различных территорий, спутанных, наплывающих друг на друга, но проясняющихся и обретающих очертания под взглядом того, кто блуждает по ним в поисках истины, то забывая о своем истоке, то вновь ощущая настоятельную потребность прикоснуться к нему.

В предыдущей большой книге Азаровой, «Соло равенства» (2011), каждое стихотворение сопровождалось датой и местом написания — пометами отнюдь не частыми в новейшей поэзии. География этих датировок была беспрецедентно разнообразна — весь мир присутствовал на полях этих стихов, однако в самих стихах он возникал лишь дозированно. Несмотря на то что описание локусов и территорий почти никогда не становилось предметом стихотворения, разворачивание этих территорий перед взглядом путешествующего, их «разворачивание» вовне было конструктивным принципом стиха как такового, — стиха, который самим своим движением как бы обживал открывающиеся навстречу ему пространства. В «Раззавязывании» не найти столь исчерпывающих датировок, но пространства и территории также выступают едва ли не основным предметом и темой представленных в книге стихов. Именно в них обнаруживает себя субъект, как бы собирающий себя из фрагментов пространства — экзистирующий в нем (если пользоваться словами Хайдеггера), стремящийся к «обнаружению сущего как такового»[7].

Пространства если и возникают в новейшей поэзии, то чаще всего либо в виде туристических аттракторов (как во многих стихах о Венеции, написанных стипендиатами Фонда Бродского), либо, напротив, в виде не-мест — двусмысленных и словно бы не до конца проявленных пространств, лиминальных территорий, соединяющих друг с другом другие пространства[8] (например, у Дениса Ларионова, где такими пространствами оказываются железнодорожные коммуникации, мосты, шоссе — то, что соединяет территории друг с другом[9]). Если «туристические» территории предполагают культурный империализм, каноническую иерархию ценностей (даже робко с нею споря), то вторые часто зловещи — они несут невидимую угрозу, чреваты распадом субъекта, не способного связать себя с тем, что его окружает. Пространство у Наталии Азаровой устроено совсем иначе: это пространство, которое рас-пространяется, — оно пронизано путями, уводящими в новые пространства, захватывающими всё новые территории — от Севильи до Ялты и от Янцзы до Бреста: городские дороги проходят / прямо между столиками / кафе / столиц (с. 65).

Здесь стоит обратиться к одному из центральных стихотворений книги — к посвящению поэтессе Розе Ауслендер, в котором и возникает слово разза­вязывание:

 

из земель ярче огрызок

 

            мы едем едем вдоль границ

            то на ночь отвернувшись подсолнухом

            то нарочной формулой каллиграфии

 

                          спор на скорость

                          мошкарой

                          буквы за клетки

                                       зашкаливают

 

раззавязывание

 

            зеркальные карпы

            замочены в перцы

                          замолчали на пяти языках

 

                   либералы предпочитают звезды

                   диктаторы предпочитают солнце

 

<…>

 

раззавязывание

 

я тебе спою ее хором

                         во весь храм планетария

                                                     (с. 15)

 

Легко заметить, что строфы в этом стихотворении слабо связаны друг с другом: вместо последовательного разворачивания текста мы сталкиваем­ся здесь со сменяющими друг друга ассоциациями, сохраняющими относительную автономность. Однако эта автономность преодолевается общим ощущением разворачивающегося пространства: строфы уподобляются мыслям или образам, возникающим при путешествии, они связаны единством порож­дающего их пространства. мы едем едем вдоль границ: именно это движение, возникающее в самом начале стихотворения, задает дальнейшую динамику субъективации, исток которой обнаруживается в разворачивающемся вокруг пу­тешествующего человека пространстве. «Я», возникающее лишь в последней строке, вычленяется из «мы», находя свое отражение в окружающих территориях, но при этом сохраняя отпечаток исходной коллективности, исходного «мы»: спеть хором можно только в том случае, если певцов несколько. В то же время храм планетария очерчивает и обозначает то пространство, в котором развертывается и субъективируется «я», — пространство, расширяющееся до пределов космоса и в то же время охватываемое глазом, в каком-то смысле обжитое.

Конкретные локации в этом тексте не названы, хотя восстановить их дос­таточно легко: Роза Ауслендер, как и Пауль Целан, родом из Черновиц, своего рода огрызка Австро-Венгрии — города, являющегося одним из центральных культурных «узлов» Восточной Европы благодаря тому, что в нем пересекались сферы влияния разных империй, разные варианты восточноевропейской модерности (все эти варианты, впрочем, уже замолчали на пяти языках). Мож­но было бы сказать, что этот узел европейской истории развязан, и этот смысл здесь, безусловно, присутствует в стихотворении, однако внутренняя форма слова раззавязывание оказывается богаче: в ней сохранено и само завязывание, являющееся сущностью путешествия, сшивающего пространства воедино, и присущая путешествиям двусмысленность: путешествие развязывает/распутывает территорию, позволяет разобраться в том, как она устроена и по каким законам функционирует, но в то же время завязывает новые узлы в памяти путешественника, вскармливая его субъективность опытом исследования нового пространства. Эта двусмысленность родственна хайдеггерианскому блужданию, благодаря которому люди и впадают в заблуждение, и обнаруживают в себе стремление к истине.

И здесь вступает в игру другой смысл раззавязывания. Вспомним слово диаспора, в котором также выражена идея рассеяния и распространения — идея, передаваемая приставкой диа-, родственной латинской приставке дис- в таких словах как диссоциация (растворение) или дисперсия (рассеяние). Действительно, почти все имена, которые возникают в этой книге, — это имена людей диаспоры, тех, кто в силу своего рождения был обречен на блуждание. Среди них испанский поэт и философ Габироль, черновицкие поэты Роза Ауслендер и Пауль Целан, художник Хаим Сутин и другие. Этих имен немного, но их присутствие более чем значимо. Действительно, мир диаспоры — это мир распространения, мир, в котором меняются языки, территории, кухня, образ жизни и всё остальное, но остается нетронутым некое ядро, позволяющее говорить о незримой связи между всеми этими творцами, разбросанными по разным городам и странам.

Важное и парадоксальное место в этом ряду занимает Хайдеггер: расхожая интерпретация утверждает, что философ видел в свойственных диаспоре непрестанных блужданиях угрозу не только истине, но и Германии, соблазняемой неукорененностью диаспоры и якобы присущей ей властью над цифрами и техникой[10]. После обнародования «Черных тетрадей» тема «Хайдеггер и евреи» снова стала популярной, породив различные попытки как оправдать философа, так и, напротив, окончательно заклеймить его. Так, немецкий философ Петер Травны пишет о том, что, если даже философ не был антисемитом, сама его философия, повествующая, в том числе, и о блуждании, приводящем к забвении истины, таковой была, ведь блуждание — это лишь другое слово для обозначения диаспорального состояния[11]. И это высвечивает в особом свете связь Хайдеггера и Целана, поэта и мыслителя, делая ее болезненной и взрывоопасной[12].

Можно сказать, что Азарова по-своему оспаривает тот приговор, который Хайдеггер выносит диаспоре, подчеркивая двойственную природу блуждания, не только уводящего от истины, но и позволяющего встретиться с нею. Раззавязывание — это спор с диаспоральной ситуацией, попытка претворить травматическое рассеяние в состояние непрерывной миграции как образа жизни, отделить блуждания от заблуждения, сохранив неподвижное ядро диаспорального субъекта. Сама поэтесса называет эту изменчивую неизменность женской идеей (так называется и один из разделов «Раззавязывания»), и хотя сама она уклоняется от четкого и недвусмысленного определения того, что же это такое, из различных ее текстов можно реконструировать, что под именем «женской идеи» мы имеем дело с преодолением бинарных оппозиций, плавающей субъективностью[13], не позволяющей «смоделировать субъект как непротиворечивое целое»[14], с предпочтением подвижности любой статике.

Именно поэтому неожиданно важным для Азаровой оказывается опыт китай­ской поэзии (например, поэта VIII века Ду Фу, которого она много переводила), на первый взгляд, как ничто другое, далекой от европейской диаспоральности. Однако китайский чиновник (а именно чиновниками были классики китайской поэзии) в силу специфики своей профессии пребывал, как и человек диаспоры, в постоянном путешествии, меняя города и области — так, биография Ду Фу содержит довольно внушительный список городов, в которых в силу разных жизненных обстоятельств обитал поэт. Такой опыт постоянного перемещения не только утверждал поэтическую субъективность как субъективность человека, связанного сразу со многими территориями и ни с одной из них, но и соединял воедино огромные пространства, утверждал единство и непрерывность китайской истории. Блуждание китайского поэта или того, кто следует его примеру, предстает, таким образом, поиском истины, нескончаемым стремлением к истоку сущего, которое, вопреки утверждению Хайдеггера, вовсе не чревато всё бóльшим заблуждением.

Непрерывная миграция, как ничто другое, ставит вопрос о ядре человечес­кой субъективности, и стихи «Раззавязывания» во многом пытаются ответить на вопрос, что же остается в человеке после стран и городов, бесчисленных территорий, мелькающих за окнами автомобиля или поезда. В одном из стихотворений книги мы читаем: бóльшая часть рек протекает под чужими языками (с. 17), но даже если бы это не было сказано прямо, трудно не заметить, что вопрос о языке — один из главных для поэтессы. Такое внимание к языку не только напоминает о классическом авангарде[15], но и получает дополнительный смысл в контексте тех сложных отношений с пространством, что устанавливаются в этих стихах: странность даже знакомых слов, непривыч­ность их сочетаний непосредственно порождаются той многоязычной/межъязыковой средой, в которой существует непрерывно перемещающийся по миру человек, вылавливающий знакомые слова в чужом языке, конструирующий из них парадоксальные и странные фразы, неожиданно начинающие прояснять многое в окружающем его многоязычном мире. Для Азаровой именно язык осуществляет раззавязывание, раскрывает вещи и служит их прибежищем (вспомним хрестоматийную мысль Хайдеггера о том, что язык — это дом бытия, и мысль Азаровой о том, что поэзия увеличивает меру присутствия бытия). Но вместе с тем язык никогда не принадлежит говорящему полностью — говорящий лишь присваивает его на время речи, и в силу этого язык может неожиданно стать странным и чужим, хотя именно посредством странности и чуждости он и выражает наиболее значимые смыслы.

Отношение к языку как к чему-то чужому заставляет еще раз вспомнить о Пауле Целане, который наделил расщепляющийся язык способностью свидетельствовать о катастрофе, отнюдь не закончившейся с концом Второй мировой войны. Целан, действительно, центральная фигура для Азаровой, она часто обращается к нему в своих стихах и статьях — ей близок характерный для него подход к языку как к пластической структуре, сохраняющей в себе все ключевые черты поэтической субъективности, однако она наделяет этот подход совершенно иным смыслом, спорит с ним и с присущим ему стремлением свидетельствовать о катастрофах, запечатлевать их в себе, разрушая таким образом поэтический язык, превращая его в инструмент по уничтожению смыслов. Азарова избегает деструктивного, полагая, что оно сковывает поэзию, запирает ее в старых заблуждениях и отдаляет от свободы, которая, если вернуться к Хайдеггеру, является сущностью истины[16].

И это причина того, что стихотворение о Черновцах посвящено не Целану (что было бы, возможно, слишком прямолинейно), а Розе Ауслендер — куда менее известному поэту диаспоры, чья биография отдельными чертами напоминает биографию Целана, но лишена присущих первому трагических изломов. Здесь важна и языковая логика: Ausländer ‘иностранец’ — это, конечно, не только имя, но и статус, определяющий любого поэта диаспоры. Важно и то, что Ауслендер — своего рода женский двойник Целана, предвестница «женской идеи», для которой катастрофы ХХ века побуждают заново «собрать» язык, заставить его зазвучать. В то же время стихи Ауслендер оказываются парадоксальным образом в большей степени укоренены в диаспоре, в мире довоенных Черновиц, чем стихи Целана: обращаясь к этому городу, Азарова во многом говорит словами Ауслендер, которая писала: «И языки — все четыре — / что этот обжили воздух, / так мирно вместе живут»[17] (у Азаровой этих языков становится пять — к ним добавляется украинский) – или: «Только зеркального карпа / в садок положу: / для субботы»[18] (именно зеркальные карпы молчат в стихотворении Азаровой).

Но Роза Ауслендер не единственная Роза «Раззавязывания» (ведь в представке раз- слышится в том числе и роза): раздел «Женская идея» открывается стихотворением памяти Розы Люксембург «на смерть трудной розы», которая выступает здесь как своего рода альтер эго поэтессы (или даже обеих поэтесс сразу — и Наталии Азаровой, и Розы Ауслендер):

 

роза:                              в пейзаже вселенной не так уж

                                         много  политических  истин

                                         и    они   различимы   сразу

 

                                                                             кудрявой кожей

                                         твое   послание   первотолпе

 

так  прорастайте

горизонтально  ссилой  на  себя  своих  тяните  завтра…

                                                                             (с. 65)

 

В этом стихотворении диаспора фактически выступает как синоним по­литического, и принципиальным оказывается то, что проводником полити­ческого выступает именно женщина — Роза Люксембург. Это созвучно мыслям Азаровой о том, что XXI век с его стремлением к плавающим и подвижным идентичностям может быть назван веком «женской идеи». Согласно Азаровой, героическая смерть Розы Люксембург — это не мрачная точка в истории освободительного движения (каковой она была и для многих европейских левых 1920-х годов), но залог продолжения революционной политики, устремленности к утопическому горизонту, который превышает индивидуальную жизнь и смерть.

Фигура Розы Люксембург расщепляется здесь надвое: она выступает как женщина, чья жизнь трагически оборвалась, и как символ революционного движения, который на многие годы пережил конкретного человека:

 

                                       как то раз жили были два раза:

                                       это   разные   розы:

 

ты:                                                                 ты:

 

сомкнулась  буква-глаз                                    натянула на себя    существование

убитый     глаз-кластер                                     затянулась   им   только  в  местах

                                                                                                       разрешенных

лазурь  тебе  в помощь                                    собственно ты кто   чтобы выжить

                                                                             распластанной       над    головами

                                                                                                                       бабушкой

                                                                                      (там же)

 

Это стихотворение говорит о том, что «женская идея», равно как и женская политика, способны служить противоядием от мужской «левой меланхолии» — от превращения «политической борьбы из необходимости принятия решений в предмет развлечения, из средства производства в продукт потребления»[19]. И залогом подобной борьбы становится принципиальная текучесть, дисперсная распределенность субъекта, позволяющая с легкостью преодолевать дистанцию между «я» и «мы», между индивидуальным опытом и опытом истории. Не случайно стихотворение о «трудной розе» завершается призывом к утопии, как бы «снимающим» трагические противоречия индивидуальных жизней:

 

в    яростный    рай:

 

в поле комбайн собирающий розы

                                                 (там же)

 

Именно на принятии этой утопичности, коренящейся в особом — диаспоральном и потому уже политическом — отношении к пространству и языку, основано то переосмысление поэзии Пауля Целана, которое составляет ядро собственной манеры Наталии Азаровой. В ее стихах происходит своего рода алхимическая пересборка речи Целана: поэт-мужчина, порабощенный трагедией языка, становится поэтом-женщиной — сопротивляющимся разрушению и сохраняющим себя, несмотря на все стремительные изменения окружающего мира, которые могут быть смертоносны для него как для индивидуального существа, но не в состоянии поколебать его обогащающее мир бессмертие, понятое не как место в литературных святцах, а как распространение уникального способа раскрывать сокрытое, раззавязывать пространства и времена. Разумеется, эти стихи пишет уже не Целан, а Азарова, и именно по ее стихам нам предстоит судить об убедительности ее версии «женской идеи» — о «женской» пересборке мира, его истории и его пространства.

 

[1] Азарова Н. Соло равенства. М.: Новое литературное обозрение, 2011. С. 21.

[2] Хайдеггер М. О сущности истины / Пер. с нем. З.Н. Зайцевой // Он же. Разговор на проселочной дороге. М.: Высшая школа, 1991. С. 17.

[3] Там же. С. 19.

[4] Там же. С. 24.

[5] Азарова Н. Мысли о поэзии // http://natalia-azarova.com/cgi-bin/index.pl?p=pensee.

[6] Там же.

[7] Хайдеггер М. О сущности истины. С. 18. Сама поэтесса пишет об этом так: «…поэзия становится действом субъективности, каждый раз новой, и эта субъективность подразумевает слитость и неразделимое наличие я-меня и я-пространства, но не всего пространства, не “космоса”, не экзистирующего я “здесь и сейчас” и так далее, а пространства, каждый раз заново формализующегося вместе со мной в новое “я”» (Азарова Н. Мысли о поэзии).

[8] Augé M. Non-lieux. Introduction à une anthropologie de la surmodernité. P.: Seuil, 1992. P. 102—110.

[9] Корчагин К. В поселковых склейках // НЛО. 2014. № 125. С. 304—307.

[10] Cohen-Halimi M., Cohen F. Le cas Tawny. À propos des «Cahiers noirs» de Heidegger. Clamecy: Sens&Tonka, 2015. Р. 37—40.

[11] Trawny P. Heidegger et l’antisémitisme. Sur les «Cahiers noirs». Paris: Seuil, 2014. P. 132. Полемику об этом см. в: Cohen-Halimi M., Cohen F. Le cas Trawny. À propos des «Cahiers noirs» de Heidegger.

[12] Cohen-Halimi M., Cohen F. Le cas Trawny. P. 35—37.

[13] Азарова Н. Об адресате, дискурсивных границах и субкоманданте Маркосе // Транслит. 2014. № 14. С. 67—68.

[14] Азарова Н. «Морская ода» Фернандо Пессоа: О критериях опознания прецедентного текста // НЛО. 2014. № 128. С. 203.

[15] Новиков В. Будущее — уже сейчас // Азарова Н. Соло равенства. М.: Новое литературное обозрение, 2011. С. 7—12.

[16] Хайдеггер М. О сущности истины. С. 15.

[17] Ауслендер Р. Стихи разных лет // Иерусалимский журнал. 2012. № 42. С. 250.

[18] Там же. С. 249.

[19] Беньямин В. Левая меланхолия / Пер. Е. Трифоновой // Он же. Маски времени. Эссе о культуре и литературе. СПб.: Симпозиум, 2004. С. 380.