Издательский дом "Новое литературное обозрение"

История тела. Т. 2: От Великой французской революции до Первой мировой войны

Под редакцией:: 
Алена Корбена, Жан-Жака Куртина, Жоржа Вигарелло

История тела: В 3 т. / Под редакцией Алена Корбена, Жан-Жака Куртина, Жоржа Вигарелло. Т. 2: От Великой французской революции до Первой мировой войны / Перевод с французского О. Аверьянова. — М.: Новое литературное обозрение, 2014. — 384 с.: ил. ISBN 978-5-4448-0015-7 (т.2) ISBN 978-5-4448-0017-1

Серия:: 
Культура повседневности

Аннотация

Трехтомная «История тела», написанная французскими, британскими и американскими антропологами и историками культуры, всесторонне рассматривает телесные практики и репрезентацию тела в Европе — от Ренессанса до нашего времени. Второй том посвящен периоду от Великой французской революции до начала Первой мировой войны: «долгому XIX веку», который принес многочисленные новшества, кардинально изменившие восприятие тела. Медицинские открытия и достижения искусства, зарождающаяся сексология и стремительное развитие спорта, технический прогресс и нравственные размышления об удовольствии и боли — во всех областях отношение к телу серьезно меняется. Это предвещает еще более глубокие перемены, которые произойдут в XX веке.

Отрывок

Отрывок из главы «Новое восприятие увечного тела»

I. Увечное тело подлежит восстановлению

Начиная с известной картины Питера Брейгеля Старшего «Притча о слепых» и до малоизвестных, но не менее ужасающих описаний Люсьена Декава в конце XIX века создается ощущение, что ни облик, ни участь слепых не претерпели изменений. Над ними по-прежнему смеются либо делают из них символ скрытых чувств и мыслей, как в новелле Мопассана «Слепой». Дело в том, что увечные тела вызывают страх и порождают фантазии. О тупоумных и пускающих слюну «идиотах» Локк писал как о переходной стадии между животным и человеком. Лейбниц же сначала сомневался, а затем, обратившись не к внешности, а к «внутренней сущности», пришел к выводу об их принадлежности к человеческому роду. Виктор из Аверона (Виктор из Аверона [ум. в 1828] — дикий ребенок, проживший, по-видимому, все детство в лесу, которого доктор Итар взялся обучать речи. — прим. авт.) заставил многих современников Жан-Марка Гаспара Итара задуматься. Что касается глухих, то их сравнивали со зверьми или с «лишенным речи доисторическим человеком, но еще более отсталым, поскольку он ничего не слышит. <…> Ему чуждо все человеческое».

В эту прискорбную историю увечного тела следует внести уточнения. От святого Августина (в том, что касается глухих) и Бурневиля (Дезире-Маглуар Бурневиль (1840–1908) — французский невропатолог и психиатр, ученик Шарко. — прим. авт.) (в вопросах о слабоумных) до дискуссий о прикреплении школ для слепых и глухонемых к Министерству народного просвещения в 1910 году можно увидеть, как инвалидам придается значимость, уводящая на второй план внешние недостатки. Тем не менее (и поэтому мы напомнили о дебатах начала XX века) инвалиды считаются людьми немощными, им оказывается помощь и содействие со стороны сначала частных лиц, а после революции — и государства. Робер Кастель употребляет термин «инвалидология» (handicapologie) для обозначения распространенной в истории Западной Европы категории людей, которые не могут себя содержать и которые официально освобождены от работы: среди них большое место занимают инвалиды. В конце XIX века бедность и инвалидность, которая становится социальной проблемой, по-прежнему взаимосвязаны.

Так, увечное тело в глазах толпы, писателей, ученых и даже людей, которые занимались инвалидами, продолжало выглядеть отталкивающим, беспомощным, нереальным. Однако в конце XVIII века происходит исторический перелом. Инвалидам помогают восстановить здоровье; их перестают воспринимать как негодных для общества. В них больше не видят внушающее ужас уродство. Дидро в «Письме о слепых в назидание зрячим» (1749) указал на то, что у зрячих и незрячих людей совершенно одинаковые способности. Доказательства его были как теоретическими (с отсылкой на происхождение знаний по Конди- льяку), так и практическими (на примерах математика Саундерсона и слепого из Пюизо). В дополнении к «Письму», написанном много позже, он вспоминает о слепой Мелани де Салиньяк, которой удалось, несмотря на недуг, добиться поразительных результатов в изучении форм предметов, и доказывает, что главное — предоставить человеку необходимые условия. Этот огромный интеллектуальный и прагматический прорыв был связан не только со слепотой; он отодвинул предубеждения относительно предполагаемой природной неполноценности инвалида. Кроме того, благодаря идее равенства от рождения между всеми людьми и борьбе за независимость каждого человека (в которой Кант видел главный вклад века Просвещения) появились известные инициативы Валентена Аю, касающиеся образования незрячих людей. Этому предшествовало воспитание аббатом де л’Эпе глухих детей, а Жан-Марк-Гаспаром Итаром — умственно отсталых. Итар потерпел в своей работе неудачу, но у него были прекрасные преемники в лице Эдуарда Сегена и Бурневиля. В то же время Филипп Пинель работал над излечением безумия.

В каждом конкретном случае первопроходцы стремились подобрать «увечным речью» (infi rmes du signe), как их тогда называли, подходящие техники: рельефное письмо, замененное в 1820-е годы на шрифт Брайля, язык знаков, впервые систематизированный аббатом де л’Эпе как противоположность техники преодоления немоты Жакоба Родригеша Перейры, психиатрия и ее первые нозографии, специфический педагогический метод, обобщенный после Эдуарда Сегена Марией Монтессори. Итак, крепнет убеждение в том, что инвалид поддается обучению. Разумеется, тело его продолжает восприниматься с позиций увечья, но оно питает настоящую страсть к воспитанию и обучению, которая была обоснована в работах Руссо, Песталоцци (Иоганн Генрих Песталоцци [1746–1827] — выдающийся швейцарский педагог-гуманист. — прим. авт.), Базедова (Иоанн Генрих-Бернгард Базедов [1724–1790] — немецкий педагог, основатель течения филантропизма. — прим. авт.) и др. и развивается в течение всего XIX века. Тело инвалида — обучающееся, поскольку оно обучаемо, — вписывается в традицию «исправленного тела». «В 1772 году Жан Вердье учреждает беспрецедентное учебное заведение, куда принимают детей с некоторыми отклонениями» (Жорж Вигарелло).

XIX век разрывается между двумя подходами: сочувствующим и воспитательным. С точки зрения этой дилеммы, пронизывающей весь интересующий нас период, показательна проблема глухих. Перенесемся в 1880 год, когда в Милане проходит международный конгресс по вопросу образования глухонемых, — победу на нем одерживает метод обучения речи, а не языку жестов (который официально перестал использоваться и оказался в подполье на целое столетие). Один из определяющих вопросов этого конгресса носил антропологический характер. По-прежнему твердо отстаивается точка зрения, согласно которой жестикулировать — недостойно цивилизованного человека, наделенного устной речью. Телу нельзя занимать место духа; мимика — это регрессия, свидетельствующая о тяжком характере болезни. Напротив, предоставление глухим людям доступа к речи может сгладить недуг, сделать его «нормальным». Нормализация оказывается вполне в духе времени: именно в этот период разрабатывается новый подход к социальным явлениям, обращающийся к «средним показателям». Описанный случай помогает уловить противоречия XIX века. Жестовая методика, которую использовал для обучения глухих аббат де л’Эпе, отныне клеймит ученика, делает его недочеловеком. Во имя той же самой страсти к воспитанию ученые превозносили речевой подход, почти полностью закрывавший плохослышащим доступ к культуре. Противоречия доводились до предела: вид человека, говорящего языком жестов, был невыносим даже для тех специалистов, которые брались за его обучение. В течение всего века перед ними стояла дилемма: как придать «нормальность» увечному телу? И как избавиться от его шокирующего вида таким образом, чтобы одновременно подчеркнуть его ненормальность?

Подтверждение нашему анализу можно найти, если обратиться к учреждениям, в которых собирались страдающие увечьем люди. Учебных заведений, которые по определению предназначались только самым молодым из этих людей, в XIX веке было немного. К 1851 году государство открыло лишь две школы для глухонемых — в Париже и Бордо; 37 школ были частными. В этих 39 заведениях получали образование 1675 учеников. Только одна государственная школа в Париже занималась обучением слепых детей. В ней насчитывалось 220 учеников. В еще десяти частных школах — 307. При этом общее число слепых во Франции колебалось от 30 000 до 37 000, из них 2200 — дети от пяти до пятнадцати лет. Глухонемых насчитывалось около 30 000, из которых 5000 — дети младше пятнадцати лет. Ясно, что большинство из них было рассеяно по стране. Некоторые жили дома, где за ними хорошо ухаживали; часть находилась в приютах и больницах вместе со стариками и умалишенными; а кто-то оказывался на улице и просил милостыню. Во всех этих местах, где царит нищета, тело больного выглядит безобразно и жалко. Посещать учебные заведения могли лишь те, кто получал стипендию, в противном случае семье приходилось платить из своих средств, которых у бедняков, разумеется, не было.

Что касается людей с физическими увечьями, чьи тела были травмированы, искалечены или изуродованы, то для них специальных учебных заведений не предусматривалось. Им также уготованы разные места: в кругу семьи, на улице, в приютах или больницах. Некоторым оказывали лечение в ортопедических клиниках, где иногда параллельно давали профессиональное образование (речь идет о клинике на улице Бас-Сен-Пьер в парижском квартале Шайо, о коммунах Берк и Форж-де-Бен, предназначавшихся для больных золотухой, а также о передовых заведениях Гётеборга, Хельсинки и Стокгольма). Итак, все больше распространяется ортопедия, которая отсылает нас к многочисленным техникам «исправления» тела: специальным кроватям, роликовым системам и т.д., то есть к предшественникам современных нам физиотерапии и лечебной гимнастики. Однако реабилитация стоит дорого, следовательно, бедняки лишены такой возможности.

Следует также задаться вопросом о местах, где содержали слабоумных людей, которых чаще всего в то время называли отсталыми (arieres). До принятия в апреле 1909 года закона о специализированных классах и центрах реабилитации во Франции не существовало ни одного государственного заведения для этой группы людей, тело которых также носило глубокие отпечатки болезни. Главному новатору эпохи Эдуарду Сегену удается благодаря Бурневилю заполучить место для работы в Бисетре (но это единственная до 1909 года инициатива, связанная с воспитанием детей, страдающих слабоумием!) и учредить в Париже независимую школу (с отъездом Сегена в США, где перед ученым открылось куда больше возможностей, школа прекратила работу). Надо сказать, что в Швейцарии, Великобритании и некоторых других европейских странах подобные попытки предпринимались в середине века. Добавим, что во Франции слабоумных детей часто отправляли учиться в специализированные учебные заведения вместе с глухонемыми и слепыми детьми. Это объяснялось либо тем, что их слабоумие действительно сопровождалось сенсорными недостатками, либо тем, что эти заведения, в большинстве своем религиозные и существовавшие на деньги благотворителей, могли себе позволить делать исключения.

Итак, XIX век оказывается противоречивым. Образовательная и реабилитационная деятельность разворачивается медленно, а инвалиды остаются частью фантасмагории, которая прочно закрепляет за ними статус абсолютной ненормальности. Чтобы лучше понять это явление, нам нужно обратиться к более широкой теме — истории монструозности, тогда мы будем иметь возможность поговорить о понятии вырождения, озадаченность которым проявилась именно тогда, когда увечное тело стало объектом общественной солидарности.

II. Увечное тело как монструозное

До конца XVIII века теоретические дискуссии о монструозном касаются тела со слишком крупными или слишком малыми параметрами (раздвоение, чрезмерное развитие или значительная атрофия органов и т.д.). При этом стоит отметить смешение совершенно разных понятий, которым грешит начало XIX века. В «Письме о слепых…» Дидро оказывается заложником стереотипа, согласно которому слепые принадлежат к категории уродов. Это, как ни странно, совпадает с другим представлением, которое Дидро отрицает, — о том, что слепота и глухота являются признаком интеллектуальной неполноценности. Карлик Йозеф Борувласки, по прозвищу Жужу, который прожил почти сотню лет (1739–1837) и чья известность обеспечила ему место в Энциклопедии Дидро и д’Аламбера, пишет в своей автобиографии: «Мне неловко это говорить из уважения к нашей породе…» В глазах самого Борувласки, который смог преодолеть навязанное ему положение, карлики принадлежат к особой человеческой породе. В 1705 году медик-анатом Алексис Литтре проводит вскрытие умершей девочки и обнаруживает, что ее влагалище и матка разделены стенкой на две части. Ученые, например Фонтенель, рассуждают об этом явлении в контексте рождения в 1706 году в Витри-сюр-Сен сиамских близнецов с общим тазом и некоторых других случаев. Можно привести немало примеров, доказывающих, что в начале XIX века понятие монструозного еще плохо определено и что эта категория могла включать разнородные явления. Оно недалеко ушло от классификации Амбруаза Паре: монстр — это тот, кто «выходит за рамки Природы» и тем самым вносит смуту в ее иерархическое устройство; чудовищем же можно назвать того, кто выступает «против природы». Монстр и чудовище в религиозном представлении часто воспри- нимались как существа — носители зла. Категория монструозности охватывает все странное, необычное, исключительное. А значит, в этом отношении слепые люди и сиамские близнецы попадают под одну категорию.

1. Ученые представления

Как показал Жак Роже, дискуссия завершается в 1743 году со смертью Николя Лемери и отходом его противника Чарльза Эдуарда Уинслоу от доктрины предсуществования зародышей. Сам факт наличия людей-монстров угрожал дилеммой — Бог либо несведущ, либо желает миру зла, в то время как требовалось утверждать, что Он мудр и милостив. Речь идет в первую очередь о теологической дискуссии, однако среди креационистов можно обнаружить две тенденции. Сторонники первой тенденции полагали, что монстры формируются на стадии зародыша. Люди должны смириться и не пытаться проникнуть в непостижимые замыслы Господа. Такова точка зрения Уинслоу и Антуана Арно. Монстры кажутся нам монстрами лишь потому, что мы принимаем привычное за естественное. Уже Монтень высказывал сходное мнение. Другие считали, что монстры появляются в результате случая, и ответы стоит искать либо в картезианских законах природы, либо в провиденциализме, который отвечает за сложное устройство мира.

Второе направление открывает доступ к рациональности, наблюдению и анализу фактов. К этому добавляется, хоть и не в русле упомянутой нами полемики, позиция Дидро и медиков Монпелье, поддерживавших вопреки любому пережитку картезианства и в полном соответствии с идеями витализма и жизненного изобилия, представления о полноценной специфике и автономии жизни. Следовательно, речь шла о зародышевом развитии порядка, а не о порядке изначальном. Так, Дидро «выступил с идеей о первенстве отклонения от правила, о примате патологии над физиологией», поскольку самые привычные нам формы являются лишь одними из возможных. Двойная проблематика — рациональности и изобилия жизненных форм — разрешается в течение всего XIX века.

В это время научную мысль двинули вперед отец и сын Жоффруа Сент-Илер. Отец, Этьен, сразу же утверждает, что монстры, родившиеся от людей, — это люди, в чем некоторые из его современников сомневались. Наблюдение показывает, что на самом деле монстр является монстром не целиком: в нем сочетаются закономерность и ее отсутствие. Такой же точки зрения придерживался Пинель по поводу сумасшествия. Согласно Этьену Жоффруа Сент-Илеру, монструозность — явление упорядоченное; она подчиняется рациональным законам, искать которые стоит, не опираясь на религиозную мысль.

Эта позиция просматривается с первых же страниц «Трактата о тератологии» его сына, Изидора Жоффруа Сент-Илера. Он впервые дает однозначное определение монструозности, основываясь на объективных критериях, которые, таким образом, вводят в него ограничения. «Всякое отклонение от биологического вида, или, иными словами, любая органическая особенность, которую являет собой индивид по сравнению с большинством представителей его вида, его возраста, его пола, составляет то, что можно назвать аномалией. В качестве синонима аномалии часто употребляют слово монструозность. <…> Другие авторы, напротив, понимают под монструозностью лишь наиболее серьезные и заметные аномалии и, таким образом, закрепляют за этим термином более узкое значение. В этой работе я последую примеру этих последних анатомов. Я это делаю не только потому, что разделяю их отвращение к использованию слова монстр по отношению к существам, состояние которых почти не отличается от нормального. Прежде всего мне кажется, что разделение аномалий на несколько крупных секторов продиктовано самой природой анатомических отношений, установленных между аномалиями малыми, большими и монструозными. <…> Классификация, которой я придерживаюсь, основывается на трех показателях: на природе аномалии, уровне ее тяжести и значительности в анатомическом отношении и на влиянии, которое она оказывает на функционирование организма».

О монструозности можно говорить тогда, когда имеет место единичность вместо дуальности (например, один глаз вместо двух, половина мозга вместо целого), и наоборот, если на месте одного элемента присутствуют два (все возможные случаи сдвоенности). «Если налицо некоторое увеличение или уменьшение, аномалия не является монструозностью. Если же увеличение или уменьшение значительны, то часто, но не всегда, они свидетельствуют о монструозности. Наконец, встречаются случаи противоестественного соединения этих двух типов: внешнее уменьшение одного органа и полная атрофия другого. Если эти две аномалии связаны и, главное, если одна из них может считаться причиной другой, то они представляют собой поистине сложную аномалию, настоящую монструозность».

Изидор Жоффруа Сент-Илер даже спрашивает себя, следует ли сохранить категорию монструозности, поскольку его концепция предполагает последовательный переход от нормальности к серьезной аномалии. По его мнению, аномалиями всегда управляют законы, которые возвращают их к обычному функционированию.

Мы не задаемся целью представить здесь историю монструозности. Решающим для объекта нашего исследования является тот факт, что Изидор Жоффруа Сент-Илер окончательно разделяет понятия физического недостатка и монструозности. Его работа служит прекрасной иллюстрацией точному высказыванию историка науки Жоржа Кангилема: «В XIX веке сумасшедшие сидят в приютах и помогают изучить разум, а монстр находится в банке эмбриолога и помогает изучить норму». История увечного тела, как и тела монструозного, заканчивается на Сент-Илере. Научная мысль развивается следующим образом: тератология перестает быть частью медицины, но четкое определение монструозности открывает путь к лечению аномалий.

Возьмем в качестве примера Жюля Герена. Его работы посвящены не столько монструозности, как ее понимал Сент-Илер, сколько деформациям, которые Сент-Илер называл «аномалиями». Жюль Герен первым решает открыть «клинику» аномалий. Он становится родоначальником восстановительной медицины, о которой мы уже упоминали. Принципы он заимствует из работ Сент-Илера: существуют аномалии, которые он предпочитает называть искажениями (так как он занимался в основном деформациями скелета). Искажение отличается от монструозности, хотя оба явления могут проливать свет на природу друг друга. Изучение и лечение искажений становится «специальностью». По ана- логии с монструозностью, искажения обладают целым рядом уникальных характеристик. «Видите ли, господа, само определение искажения, как я его понимаю, подразумевает особую анатомию, физиологию, патологию и терапию…»

Эта «медицина искажений» (взгляды Жюля Герена близки представле- ниям Андре Гроссиора, открывшего в 1948 году в Гарше кафедру физической медицины) вписывается в ту же рациональную традицию, что и «медицина нормальности». Жюль Герен, конечно, ученик и последователь Сент-Илера, но с той значительной разницей, что различение монструозности и аномалий позволило ему внедрить медицину в изучение и лечение последних.

Дальнейшее развитие научной мысли в вопросе монструозности в настоящий момент представляет для нас интерес только в контексте ее перехода в новую категорию, господство которой приходится на конец XIX века, — категорию вырождения. Камиль Дарест (1822–1899) в своей не раз переизданной работе, опираясь на ламарковскую концепцию трансформации вида под влиянием среды, указывает на различие между монструозностью и вырождением. Однако идея трансформизма склоняет автора к тому, чтобы считать монструозность мутацией, ведущей к изменению вида. Этот вывод открывает новую территорию, которую предстоит осваивать теоретикам, интересующимся проблемой простых и сложных форм жизни. Ив Делаж полагает, что дискуссия поведется отныне в русле отношений между индивидом и расой и будет затрагивать социальную и психологическую сферы. Параллельно с научными взглядами — и иногда под их влиянием — в XIX веке самостоятельно развивались и народные представления.

2. Народные представления

В XIX веке телесные уродства постоянно демонстрируют на ярмарках. Разумеется, выставление «монстра» напоказ — занятие настолько же древнее, как и ошибочное возведение этого слова к латинскому глаголу monstrare («показывать, выявлять»). Это развлечение можно сопоставить с воскресными семейными походами в Бисетр (там смотрели на закованных в цепи, мечущихся или вялых сумасшедших). Перечисление демонстрируемых уродств и площадок для таких развлечений лишь подтвердило бы количественную значимость данной практики. Гораздо интереснее анализ Роберта Богдана, предлагавшего делить век на две части относительно 1841 года — даты основания Финеасом Тейлором Барнумом (Финеас Тейлор Барнум [1810–1891] — крупнейший американский шоумен и антрепренер XIX века. — прим. авт.) Американского музея. Народные практики превращаются в индустрию по производству зрелищ и по производству монстров. Правда, несмотря на европейское турне цирка Барнума в начале XX века, он оказал небольшое влияние на Францию, где предпочитали посещать ярмарки и смотреть на «самую толстую женщину в мире», на сестер — сиамских близнецов или на человека-скелет. Зато французская публика торопилась посетить музей Шпицнера, коллекция которого состояла из муляжей, изображавших разнообразные уродства, аномалии и увечья. Подобным образом была чуть раньше устроена Комната ужасов доктора Куртиуса (автора экспозиции исторических полотен 1776 года), которая в 1835 году войдет в фонд лондонского Музея мадам Тюссо. Кроме того, можно было побывать на медицинском факультете, а именно в восковом анатомическом музее, открытом деканом Орфила на деньги Дюпюитрена. В те же времена вкус к мрачному и патологическому побуждал всех тех, кому нечем было заняться в воскресенье, идти на экскурсию в морг.

Повествование британского доктора Фредерика Тривза о дружбе с Джозефом Мерриком, человеком-слоном, и наблюдении за ним в период с 1884 по 1890 год, то есть после создания Музея и цирка Барнума, позволяет с точностью восстановить общественный климат в Европе второй половины XIX века. Практики демонстрации уродств становятся реже с изобретением кинематографа, а потом и вовсе исчезают. Необходимость в поражающих и стимулирующих воображение зрелищах уловил в своих первых фильмах Мельес. Однако чтобы в полной мере представить, как в XIX веке смотрели на увечное тело, недостаточно указать на постоянство публичного выставления уродства напоказ. Полезно также обратиться к литературе.

В 1869 году Виктор Гюго создает персонажа по имени Гуинплен. Ребенок с не сходящей комичной гримасой на лице изуродован торговцами детьми — comprachicos, — проводящими по своему усмотрению или на заказ операции на лице или теле, чтобы потом продать их на рынок монстров, то есть на ярмарки. Сюжет романа Гюго развивается в XVII веке, но Ги де Мопассан, в свою очередь, демонстрирует, что торговля насильно изуродованными детьми не была редкостью и в его время.

Несколько элементов в романе Виктора Гюго привлекают наше внимание. Гуинплен так и не избавится от роли ярмарочного шута. Даже когда он возвращает себе титул пэра Англии и произносит пламенную речь в защиту бедных, он остается тем же паяцем, буффоном. Никто не воспринимает его настоящего, кроме Деи, которая слепа и не видит его лица. Он равен своему уродству: «Как выразить это словами? На Гуинплене была маска, выкроенная из его живой плоти. Он не знал своих подлинных черт. Они исчезли. Их подменили другими чертами. Его истинного облика уже не существовало».

Зрители в палатке Урсуса смеются, но речь идет о тревожном веселье, которое перетекает в ужас. Гуинплен, как и Дея, — это зеркало. В романе Гюго уродство становится изнанкой власти. Носитель уродства, находящийся на дне общества, придает большой вес сильным мира сего, а они, в свою очередь, ощущают с ним некоторое родство. Величие и власть делают монстрами и их самих; они тоже каждый день надевают маску. То, чем Гуинплен стал снаружи, герцогиня Джозиана является внутри. Она знает, что она монстр в силу своего незаконного происхождения. Но на фоне внешней монструозности Гуинплена она начинает сама себе больше нравиться. Слиться с чужой монструозностью — значит избавиться от своей, пройти очищение (тем более что Гуинплен и Дея являют собой образы абсолютной чистоты в запятнанном мире). Джозиана из-за своей испорченности не воспринимает Гуинплена как обычного человека. Поэтому, когда она узнает, что тот на самом деле пэр Англии, который обещан ей в мужья, она охладевает к нему. Ей не нужен уродливый муж; в Гуинплене ее привлекала запретность. Прочертив связь между средневековой буффонадой и любопытством XIX века, Гюго затрагивает тему «нравственной» монструозности, выражением которой служит монструозность физическая. Он предсказал перенос понятия физической монструозности на главных действующих лиц чудовищных трагедий XX века (Первой мировой войны, советского тоталитарного режима…), а также его уход в область научной фантастики.