Издательский дом "Новое литературное обозрение"

Переломные восьмидесятые в неофициальном искусстве СССР

Составитель(и):: 
Георгий Кизевальтер
Под редакцией:: 
Георгия Кизевальтера

Переломные восьмидесятые в неофициальном искусстве СССР / Сборник материалов; редактор-составитель Георгий Кизевальтер. — М: Новое литературное обозрение, 2014. — 688 с.: ил. ISBN 978-5-4448-0142-0

Серия:: 
Художественная серия

Аннотация

Авторы этого сборника, люди разных убеждений, обсуждают здесь неофициальную культуру СССР 1980-х годов, когда визуальное искусство еще было тесно связано с литературой и музыкой. Противоречивое и переломное десятилетие принесло творческой «прослойке» новые возможности и радости, а с ними и новые проблемы. В разностилье неоднозначных наблюдений очевидцев и участников событий тех лет читатель найдет неожиданные картины ушедшей эпохи.

Отрывок

Интервью Георгия Кизевальтера с Львом Рубинштейном:

 

Георгий Кизевальтер:  Итак, попробуем вновь окунуться во времена застоя. С кем ты ощущал большую близость в начале 80-х — с художниками или поэтами? Почему?

 

Лев Рубинштейн: Я хотел бы начать с такой преамбулы. Как это ни странно, но 80-е годы на самом деле — это два десятилетия, два совершенно разных периода. Я имею в виду, что с начала 80-х до зрелой перестройки шел один период, а дальше начался другой. То есть сначала шли очень долгие 70-е, а потом начались 90-е — примерно году в 1987—1988-м, когда мы стали ездить за рубеж и начались все прочие бурные события. Поэтому, строго говоря, в моем представлении 80-х вообще не было. Так что в начале 80-х для меня все еще длились 70-е, про которые книжку мы уже выпустили. И конечно, как и в 70-е годы, я общался тогда больше с художниками, а из литераторов и поэтов вокруг были все те же люди, что и раньше: Пригов, Некрасов, и с Монастырским еще встречались. В общем, длились, повторяю, 70-е годы.

 

Г.К.:  Но, раз уж ты был поэтом «с концептуальным профилем», кто казался ближе других внутри поэтического круга?

 

Л.Р.: В начале 80-х для меня начал формироваться несколько новый — и одновременно старый — поэтический круг, потому что на начало 80-х пришлась активность знаменитых семинаров у Алика Чачко. Именно в начале 80-х они проходили достаточно часто и очень интенсивно. И в то же время стал возникать «новый» поэтический круг, который тогда был совершенно перемешан с художественным. Например, мы были уже давно знакомы с Михаилом Айзенбергом, но именно тогда сблизились. Дело в том, что примерно с середины 70-х в России установилась интенсивная эмиграционная ситуация, когда все разъезжались кто куда, а до этого существовали совершенно разные группы, которые постепенно размывались и выбивались этой эмиграцией. Так что к началу 80-х мы стали объединяться, как остатки разбитых полков.

Был, скажем, круг, к которому принадлежал тот же Айзенберг, и в 70-е годы мы с ним не особо общались, потому что я был в жесткой авангардной компании и они все мне казались традиционалистами, но в начале 80-х выяснилось, что есть больше объединяющих, чем разъединяющих нас моментов, в частности устойчивое, устоявшееся андеграундное сознание. Для нас было важно, насколько равно мы удалены от советского мейнстрима. И это нас очень объединяло; у нас стал возникать взаимопонятный язык интеллектуального общения, что было очень важно для того времени. Пригов там был, само собой, хотя мы с ним познакомились году в 1977-м, но как раз начало 80-х было временем очень интенсивного общения, потому что мы снимали тогда дачу, и он часто приезжал к нам, и мы все очень сдружились. Разумеется, художники тоже там были, и все это длилось до второй половины 80-х, когда тоже началось некоторое расслоение по принципу отъезда, но уже на других основаниях, когда все стали находить для себя какие-то новые места для проживания.

 

Г.К.:  А у тебя уехать в эмиграцию никогда не возникало желания?

 

Л.Р.: Не желание, но разговоры об этом были гораздо раньше — в середине 70-х, когда весь наш круг был подвержен такой эрозии: люди уезжали, в том числе близкие друзья, а те, кто не уезжал, беспрерывно об этом говорили, и это было достаточно тяжело, потому что уезжали тогда навсегда. Я помню, как в 1987—1988 годах встречал в Москве, как мне казалось,  покойников, которые уехали году в 77-м и я их проводил как полагается, а теперь он идет себе по Тверскому бульвару! «Вот, приехал, маму навестить!»

Эта возможность вернуться зависела часто от того, кто как уезжал. Кто-то женился, и им было проще вернуться, а кто-то уезжал со скандалом, но и они потом стали приезжать в гости. Помнится, в конце 70-х годов по Тверскому бульвару ходил мой приятель, журналист и отказник Володя Козловский, который теперь уже давно живет в Нью-Йорке. Он был один из московских центровых денди, блистал каким-то невероятным английским, но его не выпускали. Так вот, он фланировал по бульвару в футболке с огромным могендовидом и надписью “Let my people go!..” Но со временем и его отпустили, и там он стал известным журналистом.

 

Г.К.:  В этой ситуации ощущал ли ты свою уникальность в смысле отсутствия буквальных союзников, или какой-то поэтической школы, или последователей?

 

Л.Р.: В то время буквальным союзником был, наверное, только Пригов. Хотя мы с ним познакомились уже во взрослом возрасте, у нас было очень много общего. Мы очень радовались тому, что у нас возник такой понятный нам обоим язык, и это качество было присуще всей истории наших взаимоотношений. Градус взаимопонимания был весьма высок: возможно, такое взаимопонимание бывает только у близнецов.

А вот с Некрасовым к тому времени отношения стали несколько портиться — не у меня, но у окружающих. Сначала Сева стал ворчать на Кабакова, потом на Гройса, потом на Пригова, хотя я у него еще долго держался в стане  хороших. И в это время мы еще, скажем, здоровались и общались, но все реже и реже. Вообще все по-настоящему перелопатила перестройка, но это произойдет позже, а в начале 80-х еще длились старые добрые 70-е: ничего существенного не происходило.

 

Г.К.:  Но вот в те годы сформировались метареалисты со своим клубом «Поэзия». Какое у тебя было отношение к ним и к их творчеству?

 

Л.Р.: Знаешь, никакое. Я ходил на несколько вечеров, общался, с кучей народа перезнакомился, но меня это мало задело. К тому же интенсивно это движение стало развиваться уже в перестройку, так что это уже отдельная история.

 

Г.К.:  Надо сказать, Пригов туда вписался очень активно и многое там пытался сделать.

 

Л.Р.: Но это же было позже! Я помню, что мы ходили в ЦДРИ, где был этот знаменитый вечер, но клуба «Поэзия» тогда еще не было. На моей памяти для 1983—1984 годов это был вообще первый опыт какого-то публичного выступления.

 

Г.К.:  Хорошо, а из других неформальных объединений того времени что кажется теперь важным или интересным?

 

Л.Р.: В то время — только семинары. Другого ничего не было, не считая редких вечеров в ЦДРИ, которые тогда казались очень экзотическими. Конечно, они были заметными событиями, там собиралась куча народа, но это не воспринималось как норма, как повседневная практика.

 

Г.К.:  На Кузнецком устраивались тогда схожие по принципу организации и значимости выставки-однодневки. Ты, наверное, бывал и там?

 

Л.Р.: Конечно, но и они являлись чем-то  из ряда вон. Они совершенно не воспринимались как настоящее вхождение в какую-то официальную область.

 

Г.К.:  Это были «вечера для своих».

 

Л.Р.: Да, абсолютно, и все знали, что их разгонят.

 

Г.К.:  А во второй половине 80-х?

 

Л.Р.: Там началась совершенно иная эпоха с другими проблемами. Я первое время ощущал себя как глубоководная рыба, которую вынули из воды на берег и у нее стали вываливаться глаза, потому что вокруг вдруг все пошло-поехало и появилось так много новых знакомств и возможностей. Эта ситуация слегка рифмовалась, хотя и не была идентична ей, с ситуацией 1975—1976 годов, складывавшейся вокруг изобразительного искусства, когда пошли выставки на ВДНХ, а потом возник Горком графиков.

Но вторая половина 80-х была более свободной, разумеется, и все проходившие процессы были очень захватывающими и одновременно двусмысленными. Непонятно было, как нам надо было себя вести и что ощущать. Начались какие-то перераспределения, но для меня — возможно, потому, что я уже успел окончательно сформироваться в 70-е годы, — в плане дружеского круга, каких-то единомышленников и эстетических приоритетов мало что изменилось. Но вся эта ситуация меня лишний раз убедила в том, что мой сложившийся круг так и остается моим. Ничего принципиально нового не возникло.

 

Г.К.:  Скажи, а вот такие формации, как Фурманный, вызывали у тебя какой-нибудь интерес в те годы?

 

Л.Р.: Нет, очень факультативный и дружеский, не более. Я всех знал, ко всем хорошо относился, ходил изредка туда посмотреть работы, но такого патетического интереса к изобразительному искусству, который бытовал в 70-е годы, уже не возникало. Скажем, я помню 73-й год, когда композитор Алик Рабинович привел меня к Янкилевскому, — вот это было событие. Любой поход к художнику тогда был очень важным этапом жизни. Я приходил к художнику Кабакову, или к Алику Меламиду, или к Булатову, и я помню, что в те годы все обставлялось как ритуал. Булатов обзванивал нескольких знакомых и говорил: «Приходите в пятницу, в 7 часов, — я закончил работу!» И приходили человек 10—12, смотрели эту работу, потом сидели за столом, читали стихи, разговаривали, и это было невероятное ощущение.

 

Г.К.:  Это были некие экзистенциальные вехи, оставлявшие глубокий след.

 

Л.Р.: Да! Во враждебном городе ты идешь в мастерскую Кабакова, поднимаешься по черной лестнице, потом пробираешься по какой-то узенькой доске в темноте и входишь в рай, где прекрасные лица, где тебе показывают новые альбомы, и это просто счастье.

 

Г.К.:  В интеллектуально насыщенной атмосфере!

 

Л.Р.: Конечно! Это было невероятно! Учитывая окружающий вакуум... И разумеется, в конце 80-х этого уже не было. Посещения мастерских уже не были такими значимыми, как раньше, но были выставки, скажем на Каширке, и вот такие вещи становились событиями. Или «Сотбис», о котором все так много говорили. Все это было важно и интересно, но не было уже былого «опьянения». Еще не рутина, но рутиной уже пахло.

 

Г.К.:  Насколько интересными для тебя в те годы выглядели смежные с поэзией области, допустим, музыка?

 

Л.Р.: 80-е были временем интенсивного вхождения в нашу жизнь всякой рок-культуры, но я ею не увлекся, хотя мне было многое интересно. Я несколько раз ходил на какие-то концерты, и если вспомнить, предположим, «Среднерусскую возвышенность», где участвовали многие наши друзья, то это было любопытно, но в рок-культуру я совершенно не вписался, в отличие от наших младших друзей вроде «Мухоморов». Просто я не принадлежу к этой культуре. Скажем, Никита Алексеев изначально принадлежал к рок-н-ролльной культуре, и он всегда об этом говорил, а я в смысле музыкальных предпочтений и инспираций — и тогда, и теперь — привержен больше академическому авангарду. И события в этой области, достаточно звучные, тогда происходили тоже. Скажем, году в 1986-м или 1987-м появился фестиваль «Альтернатива». Это был музыкальный проект, где заправляли многие друзья и герои моей юности — Алексей Любимов, Марк Пекарский, а помимо них появилась какая-то молодежь. И тогда я как раз очень увлекся этим проектом: молодые композиторы стали сочинять музыку на мои тексты, причем и с моим физическим участием.

 

Г.К.:  И кто были эти композиторы?

 

Л.Р.: Например, Антон Батагов. Я со многими из них тогда познакомился с помощью старшего поколения. Скажем, Мартынова я уже знал по 70-м, и он уже стал меня знакомить с Батаговым или с Сергеем Загнием, с которым я до сих пор дружу. Так что этот фестиваль принес мне в то время что-то новое.

 

Г.К.:  А на какой площадке проводился этот фестиваль?

 

Л.Р.: По-моему, сперва это был Музей им. Глинки. А второй фестиваль, что мне запомнилось, проходил в Большом зале Концертного зала им. Чайковского. Кроме того, он позже проводился и в каких-то других городах. Думаю, это уже было в 1988—1989 годах, когда мы с Батаговым и другими еще поехали в Питер на тамошнюю «Альтернативу». Это уже были какие-то полуголодные и холодные годы, и происходило все в Малом зале Ленинградской филармонии. И я был очень смущен, потому что примерно знал, что будет на этом концерте, а на концерт пришли такие типичные филармонические бабушки в коричневых платьях с камеями. Так что я заранее уже внутренне содрогался и, в общем, был прав, потому что сначала они сидели тихо и дисциплинированно, потом стали перешептываться, а когда композитор Иван Соколов, исполняя какое-то свое произведение, залез на рояль и встал там во весь рост, поднялся серьезный ропот. Бабушки были серьезно возмущены, но делать было нечего. И таких мероприятий в то время было много, но потом эти музыканты тоже стали разъезжаться.

 

Г.К.:  Кстати, о поездках! Возникали ли тогда интересные международные связи (куда я включаю и связи с другими республиками), которые были важны или интересны в то время?

 

Л.Р.: Вернемся к поэтической компании. Примерно в 1987 году спонтанно возникла поэтическая группа под названием «Альманах». Это было такое странное межевое время, когда нас еще не публиковали, но уже разрешали публично выступать. Читать со сцены — пожалуйста, а печатать — подождите. И тогда возник этот спектакль «Альманах». Мы назвали его спектаклем, потому что нас пригласила именно в качестве актеров некая театральная институция, которая называлась «Творческие мастерские». Они брали под свое крыло нестандартные, маленькие театральные труппы, которые не вписывались ни в какие традиционные театральные институции. В качестве одной из таких театральных трупп они пригласили несколько поэтов выступать под их эгидой как бы в спектакле, хотя ничего театрализованного там не было: мы просто по очереди читали там свои стихи. Кроме меня там участвовали Пригов, Сергей Гандлевский, Михаил Айзенберг, Виктор Коваль, Денис Новиков и Андрей Липский. Магия жанра была настолько сильной, что после этого так называемого спектакля появилось много театральных рецензий (!) и в те же годы нас стали постепенно издавать и печатать, но сперва это были не литературные журналы, а такие издания, как «Театр», «Театральная жизнь», «Искусство кино» — то есть представители смежных искусств. А литературные журналы стали нас публиковать только в 90-е.

Так вот, тогда же — в 1989 году — наш «Альманах» вдруг был приглашен в Лондон на некий русский фестиваль, проходивший в Институте современного искусства. Там же проходила какая-то выставка Кабакова — Булатова, музыканты давали концерты, а мы выступали со «спектаклем». И вот тогда большинство из нас в первый раз в жизни пересекли границу, поэтому впечатление (во всяком случае, у меня) осталось очень сильное.

 

Г.К.:  У вас был синхронный перевод?

 

Л.Р.: Нет, все было переведено заранее и выводилось на экран или что-то в этом роде. Но большая часть аудитории была русской, разумеется. В Лондоне же было много эмигрантов, BBC и прочее, и вокруг нас водили приличный хоровод: мы были большими героями. Позже мы в той же компании поехали в Швецию, в Гетеборг, на какую-то книжную ярмарку, а дальше уже стали ездить и порознь, и по двое, и так далее.

 

Г.К.:  Вернемся к первой половине 80-х. В то время большую, очень значимую роль для нашего пост- и просто концептуализма сыграли Сабина Хэнсген и Георг Витте из Германии, не правда ли?

 

Л.Р.: О, да, конечно! Но они сыграли эту роль в то время, когда еще «длились 70-е». Мы познакомились с ними в начале 80-х, когда они приехали из Бохума и проявили здесь невероятный энтузиазм и активность. Я помню, как мы через них передавали какие-то рукописи за кордон, и году в 1984-м состоялось локальное событие в нашей компании, когда вышел сборник Kulturpalast — очень красивая книжка с текстами и фотографиями, куда вошли произведения Некрасова, Монастырского, Пригова, мои, группы «Мухоморы» и некоторых других. Тексты были на русском и немецком языках; и в комплект входила аудиокассета с авторским исполнением стихов. Там даже мои карточки были воспроизведены, что делало это издание очень значительным для того времени. Так что эти ребята сыграли очень важную роль для нас — возможно, такую же, как Дина Верни для старшего поколения в конце 60-х. Поэтому для многих из нас в те годы в Германии сложилась самая счастливая судьба.

 

Г.К.:  А с Прибалтикой были какие-то контакты? Они приглашали на чтения, фестивали?

 

Л.Р.: В те годы — нет. У меня были тесные контакты с Прибалтикой в 70-е годы, когда я туда все время ездил и со многими деятелями познакомился, а в 80-е я перестал ездить. Только в конце 90-х или даже в нулевые у меня возникли новые контакты.

 

Г.К.:  Как бы ты охарактеризовал атмосферу конца 80-х? Не было ли у тебя ощущения, что прежние отношения и связи стали тогда распадаться?

 

Л.Р.: Мне кажется, в основном это было связано с географией, потому что многие люди куда то тогда переехали. Кто-то, в основном художники, под влиянием неожиданно свалившегося на них успеха немножко сошел с ума. У кого-то успеха особого не было, и они сошли с дистанции, перестали быть художниками и занялись чем-то другим. Да, это происходило, но не в литературной компании. Как ни странно, мы, наоборот, все сдружились, что редко бывает среди пишущих людей, и это длится до сих пор.

 

Г.К.:  Но, например, концептуальная троица Рубинштейн — Пригов — Некрасов не сработала. Как ты думаешь почему?

 

Л.Р.: Да, не сработала. Во-первых, мы все разных поколе- ний. Во-вторых, концептуализм в литературе дал, безусловно, несколько ярких имен, и каждый из нас, так или иначе, свою нишу в литературе занял, но, видимо, по преимуществу это явление — московский концептуализм — осталось в контексте изобразительного искусства, потому что там уже есть два-три поколения, там есть последователи, а в литературе этого не произошло. Скажем, у меня нет последователей, чему я (скорее) рад. Как содружество, как движение концептуализм не состоялся. Это случалось только тогда, когда мы были вместе с художниками.

Однако, хотя ты сказал про троицу, я должен добавить сюда и Сорокина, который как бы был четвертым. В начале и середине 80-х он бурно и ярко проявлял себя именно в этом качестве, а позже стал именно хорошим «русским писателем». Я ничего плохого сказать про это не могу, мне это тоже нравится, но концептуализм там закончился, и он много раз в разных интервью от него открещивался, что меня немного коробило, но он имеет на это право.

 

Г.К.:  А в отношениях с Приговым у тебя никогда не возникало ощущений, что он тебя «переигрывает» за счет острой социальности своих вещей?

 

Л.Р.: Ну может быть, Пригов громче выступал, чем я, темпераментнее. Он был скорее монументалист, а я — миниатюрист, условно говоря. Но это обстоятельство никогда между нами трещины не создавало. Он изначально был более публичным и социально направленным человеком. Но никакой взаимной ревности у нас не было, по крайней мере с моей стороны точно. Думаю, с его стороны тоже. У каждого из нас была своя аудитория, наверное. Были люди, которые ценили нас обоих, кому-то больше нравился я, а кто-то ценил выше Пригова.

 

Г.К.:  Для тебя лично успех конца 80-х принес ощущение, что «вот оно, наконец-то состоялось!»?

 

Л.Р.: Нет, я привык измерять «успех» совершенно в других категориях. Для меня лично пик успеха пришелся на вторую половину 70-х, когда меня прочитали, узнали и одобрили не- сколько человек, чьим мнением я очень дорожил. Скажем, тот же Некрасов, Илья Кабаков, Эрик Булатов, еще какие-то люди. Для меня была успехом вот эта ситуация, а не аплодисменты на театральной сцене. И до сих пор для меня успех измеряется не количественно, а качественно. То есть не «сколько», а «кто».

 

Г.К.:  Иначе говоря, узкий круг знатоков был важнее массового читателя?

 

Л.Р.: Конечно. И так осталось до сих пор. Скажем, мне кто-то передавал, что Синявский в Париже прочитал мои вещи и ему очень понравилось. Вот такие вещи мне были очень приятны.

 

Г.К.:  С точки зрения заработка ты продолжал тогда работать в библиотеке?

 

Л.Р.: Конечно! Я ушел оттуда только в 1992 году, уже будучи относительно известным автором. И последние несколько лет там у меня было довольно двусмысленное положение. Как и в 70-е годы, я вел себя как некий разведчик: никто ничего не знал про мои писания; я всячески оберегал эту тайную сторону моей жизни. Но в конце 80-х этого уже нельзя было скрыть, потому что несколько раз меня показывали по телевизору и что-то публиковалось. Так я попал в двусмысленную ситуацию, потому что все уже разваливалось, а я работал в пединституте, где почти ничего не платили, и я там сидел скорее по инерции. Я даже спрашивал: «Может, мне уволиться?» Но заведующая упорно говорила, что не надо.

 

Г.К.:  Но в целом эта эпоха, как мне кажется, создала для тебя крепкий зачин для последующего вхождения в российскую литературу просто как эссеиста, как русского писателя. Или я не прав?

 

Л.Р.: Не уверен. Впрочем, действительно, я часто подписываю письма «Лев Рубинштейн, писатель». Потому что это профессия. И я не люблю слово «поэт», оно мне не нравится, кажется безликим. Поэтов много, а Рубинштейн один. Но вхождение в некий ареопаг меня никогда не привлекало. Мне всегда нравилась идея быть  отдельным и узнаваемым. Да, в последние годы много было издано моих эссе. Но в 80-е ничто этого не предвещало!

 

Г.К.:  А когда закончился период твоих «авторских манифестов», с которых ты начинал в середине 70-х?

 

Л.Р.: Думаю, в середине 80-х, когда я окончательно «окуклился» как автор. Но поэтические тексты я продолжаю писать до сих пор. Я придумал тогда эти карточки, а много позже я понял, что они были прообразом, предтечей современной сетевой литературы. Когда я пишу сейчас посты в Facebook, я вспоминаю, или даже рука вспоминает, тот формат!

 

Г.К.:  Отдельные реплики, вырванные из словесного потока ремарки?

 

Л.Р.: Да. Маленькие тексты объемом в сколько-то слов очень похожи на сетевые посты. Как формат карточки был ограничен, так и здесь мы придерживаемся какой-то краткой формы... Забавно, что в середине 90-х меня на каком-то семинаре в Германии (опять у Витте) студенты меня спросили: «А как на вашу поэтику повлиял компьютер и Интернет?» На что мне пришлось им ответить, что я даже слов таких не знал тогда. Мне хотелось сказать, что «это я повлиял на компьютер»! Ведь впервые я сел за компьютер в какой-то редакции в 96-м, я помню это точно.

 

Г.К.:  Можешь ли ты вспомнить свои успехи в те годы в плане издания твоих текстов?

 

Л.Р.: Первая моя публикация на Западе была в 79-м году, а первая публикация на родине — ровно 10 лет спустя, в 1989 году. Кажется, в том году вышли сразу несколько журналов, я не помню уже, где раньше — в рижском «Роднике», в московском «Театре», «Литературном обозрении», и дальше уже пошло. Но первая моя книжка вышла гораздо позже, чуть ли не в 97-м. К слову, моя книжка в Германии вышла в 96-м, какие-то картотеки во Франции — года на два пораньше! А в 97-м уже был такой возраст, когда этому особо и не радуешься. «Ну книга... Ну вышла...»

 

Г.К.:  Что кажется тебе теперь самым важным для эпохи 80-х в целом? В чем ее значение?

 

Л.Р.: Думаю, с биографической точки зрения — это возможность увидеть мир. Потому что я очень хорошо помню разговор с моим другом Аликом Чачко, с которым мы сидели в начале, а может, даже и в середине 80-х, пили какое-то отвратительное вино, как тогда было принято, и воспаряли. Постепенно мы расчувствовались и решили, что нам в жизни очень повезло, потому что мы, хоть и молодые, прожили уже счастливую жизнь, все у нас получилось, мы такие замечательные, умные и талантливые, самые лучшие девушки к нам благосклонны, и вообще все чудесно. Словом, Алик мне говорит: «Ну что они могут отнять у нас? Свободу они не могут отнять, даже если посадят». А тогда это уже начинало брезжить на горизонте — как раз перед Горбачевым, потому что андроповский КГБ с настоящими диссидентами уже разобрался (кого-то посадили, кого-то вытеснили на Запад) и к нашему кругу постепенно приближались. «Мухоморов» тогда отправили в армию, за нами явно послеживали, и мы допускали такую мысль, что нас могут посадить. «Ну, с внутренней свободой они все равно не смогут ничего сделать, — добавил Алик. — Только жалко, что мира мы никогда не увидим!» Так вот, потом мир мы тоже увидели, и все состоялось. Вообще я всю свою биографию воспринимаю как череду каких-то счастливых удач. Я ни о чем не жалею, и у меня не возникает никаких мыслей, что было бы хорошо, если было бы как-то иначе.

Москва
Сентябрь 2012 года