Творящая яркость. Александр Уланов («Знамя»)

Анри Волохонский. Собрание сочинений в 3-х т. Новое литературное обозрениеНад белым тот витает то
Что словно ночь черна
Она про то что нет ничто
Пропела мне она

Анри Волохонский (родился в 1936 году, уехал из СССР в 1973-м, с 1985-го — в Германии) начинал с того же, что и вся ленинградско-петербургская независимая литература на рубеже 50—60-х годов ХХ века. Восстановление связи с Серебряным веком, чаще всего в варианте акмеизма. «И рожь мгновения создаст / Железный хлеб, который неделим». Но там, где большинство остановилось, приспосабливая классический стих к нуждам повседневности и политики, Волохонский двинулся далее.

Основой, возможно, послужила широта интересов, напоминающая средневекового книжника-эрудита. Подходящее для Волохонского (и переведенное им) соединение — написанная более семисот лет назад Моисеем Леонским книга «Зогар», где смешаны мистика, философия, физика, этика, домострой. «“Тьма” — это черный огонь, и цвет ее сильный. Есть еще красный огонь, сильный в своей видимости, желтый огонь, сильный в своей форме, и белый огонь, который включает все. “Тьма” сильнее всех других огней, и именно она взошла над “безвидностью”. Тьма есть огонь, но огонь — не тьма, разве когда он взойдет над “безвидностью”». Известное в исполнении Бориса Гребенщикова стихотворение «Над небом голубым» кажется переложением места из «Зогара». А доходящая до казуистики комментаторская традиция обеспечивает чувствительность к малейшим оттенкам текста. «Но ангел господень воззвал к нему с неба и сказал: Авраам, Авраам. Между двумя Авраамами в тексте стоит разъединительный знак, чтобы показать, что второй Авраам отличается от первого. Второй был завершенный Авраам, тогда как первый — еще неполный».

Волохонский мог найти опору и в русской литературе, например, натурфилософ­скую лирику Заболоцкого. «Там зайца маленькое стадо / Маячит вскакивая на лопух». Но это Заболоцкий, не противостоящий Александру Введенскому (как было в реальности), а учитывающий его опыт поиска иной логики, ассоциативного языка. «Покуда юношей спел поводырь» — поводырь пел, как юноша? поводырь спел юношей, как песню? Поводырь поспевал, как юноша? Скорее всего, Волохонский рассчитывает на все эти три смысла, и еще на многие другие. Отказ от нормативной сочетаемости способствует очень высокой концентрированности языка. «Ибо меж век разбиты рты / Поблекшие на юг».

Окостеневшая интонация сдвигается, начинает жить, и это превращение происходит в пределах нескольких строк: «Дозволь мне дерзость вольно вечность петь / В зеленых сферах легким звуком свиста / Кого звенеть повеяла неметь / Дудой на струнах глупого арфиста». Волохонский свободно соединяет в одном тексте метрический стих, верлибр и прозу. Такой язык пригоден и для очеловечивания философских абстракций: «Себя храня и не желая / Себя ни капли потерять / Матерья ходит дорогая / Себе к ручью белье стирать». И для описания фантасмагории непонимания и разъединенности — с людьми и природой. «Над смолой серебра и над серой луны / В нефть одетая ночь-бедуин / От пожара взошла головою жены / И глотнула очами бензин». Звуки тоже ко многому могут вывести, если им доверять. «Рим. Мир мри! / Мори мир, Рим! / Рои Рима мори / Моря Рома мри мира / Мрамор мира мори мир моря / Морящая арматура, гори! / Грей и три! / Трижды три Рим, / Ври, мри и жди трижды! / Третий Рим, гори!»

Пластичность языка должна быть дополнена подвижностью взгляда, иронией и самоиронией. Практически на любое высказывание о Волохонском можно заметить: да, это так, но не только так. На каждый его ход есть обратный. Волохонский прекрасно работает со словообразованием и пародирует его, предлагая назвать автомобиль самоедом — действительно, он же сам едет. Восток очень значим для Волохонского — но он же иронизирует над любителем восточной мудрости: «Его там прозвали Упадика, что в переводе с санскрита означает Рухнувший». И философия мертва без пародирования: «Если отнять от всего нечто, в остатке будет ощущаться недостача отнятого, которая и выявляет его смысл». Религия более чем жива для Волохонского, но конъюнктурное обращение к ней достойно лишь насмешки: «Не Христос на осле в Иерусалим въезжает, / а осел на Христе из Иерусалима съезжает». Ирония даже в рифме. «А завтра — Новый Год, святой Сильвестр. / Щеколда брякнула. Читатель, см. сл. стр.»

Стилистическая игра — и возможность восстановления связи с традицией, и возможность сохранения душевной свободы. «Роман-покойничек» (1970-е, опубликован в 1982-м) — и встреча стилей, вариации то на «Алису в стране чудес», то на бурятские сказки. И набор эссе — о дураках, Апулее, империи. И напоминание, что всякий путь — отчасти похороны, но и всякие похороны — отчасти путь. Процессия, идущая сквозь петербургские-ленинградские улицы, лестницы и комнаты, вдруг оказывается у стены азиатского города. Современная притча (в дальнейшем это направление будет развивать, например, Александр Давыдов). Причем, используя «роман» как имя и жанр, Волохон­ский сразу же ставит себя под вопрос: «А вообще, возможно ли, чтобы каламбур был хорош? Не скверен ли весь жанр словесных совпадений?». У Волохонского содержится в свернутом виде еще очень многое. «Оденем Энгельсу венок, / Украсим бороду цветами, / Положим амбру между ног И розы обовьем усами». Это было написано в начале 1960-х, Д.А. Пригов еще не знает о концептуализме. А в «Пока мое тогда / Поет твое легко» хорошо просматриваются превращения частей речи у Александра Левина.

Сочетание стилистического многообразия и способности к игре дали Волохонскому попытаться сделать невозможное: перевести (ну хотя бы «переложить») «Finnegan’s Wake» Джойса. О цели «переложения» Волохонский говорит вполне определенно: «...открыть для наших молодых сочинителей достигнутые на Западе возможности». Возможности межъязыковой игры, пластичности слова, возможности текста, построенного на ассоциациях. «Все это в тревности. Ты дал мне пинка (за подписью), а я глотаю ветры с росписью. Я жвал тебя за жвачкой, а ты жапрякся в тачку. Но мир — это я говорю — был, есть и будет вовек излагать свои собственные вруны по всем — так сказать — прямоблемам, попавшим под санкцию наших инфракрасных чувств при последнем вельблуде млечном, чей сердца пламенный сосуд бьется меж карих глаз на якоре перед могилой братца-председателя, там, где его финик исследует пальму, которая принадлежит ей».

Концентрированность языка позволяет добиться очень многого в нескольких строках или даже словах. «Физики, сочинившие недавно потрясающую артиллерию и за то получавшие глазурованную галету еженедельно и пару лыж с палками для альпинизма раз в году, были уверены, что наверху наконец-то осознают, насколько их одаренность к вычислениям превосходит средний бездарный ум, и вот-вот призовут их сперва в советники, а там и всю политику сдадут им с рук на руки» — в этой фразе содержится не один роман неподцензурной литературы советского времени. «Ментократия мундироиерархиков» — сказанное в 1970-х продолжает хорошо описывать современную ситуацию.

В ответе А. Ровнеру Волохонский отказывается говорить о своей принадлежности к московско-ленинградской метафизической школе 60—70-х годов. По его мнению, никакой школы нет, есть группа лиц, для которых «характерен подчеркнутый и последовательный индивидуализм», а советская и диссидентская субкультуры, как социально ориентированные, не столь отличны друг от друга. «“Школы” можно оставить тем, кто хоронит в них своих мертвецов». И в болтовню о высших мирах Волохонский не позволяет себя втянуть. «Я думаю, никакой сверхреальности нет. Зато есть слепцы, которые не видят ничего, кроме социальности, своих групповых домино». Аристократический отказ навязывать себя публикаторам: «Основной принцип такой: просить должны меня, а не я». Отказ вставать в позу учителя душ и выразителя народной жизни. «И смешны разумеется мне идиотские детские басни / Будто автор — пропеллером в самой опоре хребта — / Орошает анютиных грядок народные квасни / В рот набрав содержимое их из ведра решета». Таких неудобных людей многие не любят. Волохонский весьма известен — но о нем почти ничего не написано. Но метафизику и положено быть в одиночестве. И только независимость и дает возможность говорить о рае неприторно. «Кто любит тот любим / Кто светел тот и свят». Так и возможен призыв без пророческой истерики. «Скажи камням на новом языке / Что значит здесь свобода хлеб и власть / А сам лети с крыла зерном в муке — / Учитесь падать и неситесь пасть!»

Волохонский — со становлением и становящимся. «Вся написанная музыка скучна, еще скучнее, чем хаос. Но, бывает, в момент ее рождения мы слышим как бы другую музыку. Ради другой музыки играют эту». С богатством жизни предметов. «Выносит герб мэр города Гоморра / Черней души но ликом розовей / Ползти на зов подземного Амора / По сердцу иерархии червей» — это туз червей, а далее из карт будет целый бестиарий: шестерка (покорные), семерка (тревожные), восьмерка (устрашающие)… А минералы и металлы поясняют человека: «Ибо сила воли железа / К проявлению свободы воли — / Железная воля к свободе». Причем для Волохонского важен и Ветхий Завет, и Новый, но не менее важно и язычество. Вероятно, он — пример часто провозглашаемого, но редко встречающегося мудреца, для которого все религии равны.

«Красный рядом с черным и белым станет пламенным багряным, белое станет бледно-желтым, а черное — темно-синим. Помести эти три в свет, сделай их прозрачными — выйдет три цвета стихий». Речь художника, развивающая слова Кандинского о значении цветов. И одновременно совет творящему — только ли картину? Потому что далее: «Опус­ти круг стихий в поднебесную воду. Раздвинь ее, чтобы явилась суша. Туда опусти круг». Человек способен создавать миры. Это гностицизм? Но, во всяком случае, не унылость мировой скорби.

«Смотри: за стадом пыльный дух / Поднявшись в зрак столпа / Шагает нем рождая вслух / Сухого слова прах». В мире и обман, демоны, пустословие, череда масок за маской. Волохонский видит это, но, проходя по метафизическому пространству библейских холмов или историческому — германских городов, он радостен. Его стихи — и для письма другу, и для анакреонтики на случай. «Наши девы из изюма / Наши дамы из халвы / Пьет река вино из трюма / Морем пьяной головы». Среди колючек настоящего и смерти в будущем существует яркость. К ней поэт идет через слова.

Живи пока и дышишь и живешь
Дышать и жить и жать неложно можно
Одной ехидной дикобразу в еж
Но избежать пожалуй невозможно