Обсуждение
Цитаты и ссылки

Гуманитарная копилка Кирилла Кобрина Выпуск шестой

Апрель 2011

 

В последние несколько лет ленинградская блокада стала важной литературной и гуманитарной темой. Стихи (к примеру, Виталия Пуханова), проза (Игоря Вишневецкого), статьи; наконец – одно из главных книгоиздательских событий прошлого года – издание «блокадной прозы» Лидии Гинзбург (я не говорю уже о дневнике Ольги Берггольц). Очевидно, что после советского – и очень важного, при всех идеологических натяжках – осмысления ленинградской трагедии (необходимо было хотя бы сохранить память о ней, собрать и предать гласности факты, связанные с блокадой), пришло время для иного этапа. Интересно, что новая литература о блокаде и новые исследования блокады идут рука об руку; а в одном – на мой взгляд, совершенно удивительном – случае и литература, и гуманитарные исследования создаются тем же самым человеком. Полина Барскова, известный русский поэт и американский славист, пишет о блокаде и стихи, и статьи. Стихи собраны в книге «Сообщение Ариэля» и публиковались в журнале «Новое литературное обозрение», статьи печатались в «Неприкосновенном Запасе». В грядущем 76 номере «НЗ» – еще одно «блокадное исследование» историка культуры Барсковой («Настоящее настоящее: о восприятии времени в блокадном Ленинграде»). Чуть ниже я приведу отрывок из этого текста, а сейчас – новое стихотворение поэта Барсковой:

 

БИТВА
(Clement Janequin, La Guerre, 1528)
Вольное переложение

 

Escoutez escoutez
Слушайте слушайте
Товарищи мои по приключеньям
Bons compaignons!

Что же слышать когда ничего не слышно
Ни трамвая ни грузовика ни лая
Ни ребёнка орущего о юле
Ни сплетен, ни жалоб
Ни запаха крови
Ни шевеления флегмы
 
Во тьме
 
Ничего мы не слышим
Ничего не можем не хотим слышать
 
.................................
.................................
 
 
Escoutez
Глаза закройте в темноту вступите
С радостью и замиранием сердца
Soyez hardiz en joye mis!
С радостью и замиранием сердца
 
Шевеление теней
Город-крик
Яснее и темней
Город-крюк
С юга от Пулкова снаряды летят
С неба прозрачного звёздного яркого
бомбы и снаряды летят
Летят говорят
 
Escoutez!
 
Записываем записываем:
 
«Хрюканье посвистывание повизгивание повязгивание»
Хрюканье
Посвистывание
Повизгивание
Повязгивание
 
“Две подруги открыли ключом дверь и, не зажигая света, вошли в свои комнаты. На диване кто-то спал и как-то глухо дышал. Они зажгли спичку и увидели, что на диване лежит огромная стальная туша и в ней что-то позвякивает с хрипом. Это и лежала та бомба замедленного действия”
 
“Бахали очень близко” “Было красиво на слух”
“Этот крик всегда волнует меня”
 
множество звуков, самых разнообразных. Казалось, что-то свистит, что-то подвывает, что-то противно, заунывно дребезжит над ухом, точно в воздухе пролетали ядовитые, неизвестные людям насекомые, железнокрылые и злые
 
клац клыц клац
фыр фыр фра
фрелелелан
чуфыркает и фыркает
чуфыркает или фыркает?
аааааааааааааа
мальчик показывает рукой на небо говорит ууууу
анна андреевна говорит
аааааааааааааа
(все присутствующие в бомбоубежище записывают:
анна андреевна говорит
аааааааааааааа)
 
не могу
увезите меня улетите меня защитите меня оглушите меня
 
escoutez et orrez si bien escoutez
слушайте хорошо и услышите хорошо:
la victoire du noble roy francoys!
победа славного петра!
“Из дощатого укрытия памятника Петру простёрта чёрная бронзовая рука—
властная сильная”
 
Царь Пётр простирает руку
Товарищ Попков простирает руку
Товарищ Кузнецов простирает руку
Товарищи мои bons compagnons!
Властная сильная рука
 
Alarme! Alarme!
 
Он летит!
Он летит наш летит он летит наш летит
Где летит? Кто стреляет?
Чёрт их знает Черт из знает
Неизменный был ответ
Бухали адски адски где-то недалеко
 
Звук обрушения вчера в шесть вечера
“Это потрясающе”
Конец двух домов конец
На углу Жуковского и Надеждинской
“Я-то слышала, что это на углу Жуковского и Надеждинской!”
 

Всегда  в шесть часов вечера:

Серый звук белый звук
Беглый бялый больной звук
Круглый звук смуглый звук
Долгий звук
 
не мог слушать музыку по радио музыку
содрогался от рвоты
словно мертвецы вдруг решили поиграть для мертвецов
 
Слушала вчера по радио Чайковского была счастлива
Soyez hardiz en joye mis!
 
Было красиво на слух:
Громкую музыку
Громкую музыку
и была счастлива».
 
 

От поэтического восприятия звука в блокадном Ленинграде – к восприятию там времени, от стихов Барсковой к ее статье:

 

«…У Лидии Гинзбург, наиболее целенаправленно проанализировавшей особенности блокадного распорядка дня, мы видим гибридизацию мучительного времени и мучительного пространства: “В течение дня предстоит еще много разных пространств. Основное -- то, которое отделяет от обеда. Обедать он побежит по морозу сквозь издевательски красивый город. […] Самый обед -- это тоже преодоление пространств, малых пространств, мучительно сгущенных очередями. [...] Обед, нечто мгновенное и эфемерное, был гипертрофирован и заторможен, по классическим законам сюжетосложения. Людей спрашивали: что вы делаете? И они отвечают: обедаем”.

Время обеда растянулось до границ целого дня, при том, что сам акт приема пищи был едва заметен (“некоторые отправлялись обедать часов в одиннадцать утра [...] возвращались оттуда иногда в шесть-семь”). Время и пространство осады претерпевали постоянные изменения, на которые субъект, чтобы выжить, должен был научиться реагировать, сопротивляться им, но и подлаживаться под них. Бесконечно повторяемое, но при этом фрустрирующее своей семантической опустошенностью, эфемерностью действие блокады бросает вызов четким определениям учебника грамматики. Вот как писал об этом в первую блокадную зиму хирург Борис Абрамсон: “Быстро бегут дни недели -- этому помогает размеренная жизнь: дежурство в клинике, возвращение домой, опять дежурство. Каждый день кажется пределом страданий, но следующий приносит еще больше”.

С одной стороны, блокада создает свой напряженный новый график, c другой же, сквозь “размеренность” этого графика проступают все нарастающие черты травмы, ужас и страдание. Имманентный хаос блокадной жизни и отчаянные попытки ее упорядочивания -- два принципиально важных, противостоящих друг другу явления, которые Гинзбург определяет как ”вечно возобновляемое достижение вечно разрушающихся целей”.

Во многих блокадных дневниках мы находим отчет о неустанных попытках ”дисциплинировать” блокадный быт и о том, как эти попытки разбиваются о все новые, непредвиденные препятствия, чинимые городом в катастрофе. Организация блокадного дня есть сложнейший механизм, который для блокадника конструируется как изнутри (в результате противостояния воли и голодной травмы), так и извне, причем здесь диктат оказывают равно власти города и фашисты с их издевательски регулярными налетами. Блокадный быт, как и всякий быт вообще, стремится к регулярности, в нем присутствует парадоксальная системность, которой, однако, блокадные субъекты также и тяготятся, как это можно видеть, например, в дневнике Софьи Островской: “Каждодневная неизменность жизни становится все более и более мучительной. Хозяйство теперь буквально пожирает мое время. Мне некогда читать, заниматься, творить, жить своей привычной жизнью. Все дни убираешь, перекладываешь, моешь, чистишь, колешь дрова…”

Дважды побывав в заключении, Островская сравнивает свое блокадное существование с тюрьмой: “Все это время, замкнутое в стены одной комнаты и в неписаные таблицы строгого режима часов, напоминает до ясного физического ощущения мое время в тюрьмах. Все почти то же: точная и нудная размеренность дней […] разделение дня на часы по признакам еды и сна, интерес к еде не как к пище, а как к внешнему событию, развлечению, занятию […] скука, томительная, тюремная. Податься некуда, деваться некуда. […] Осажденный город и тюрьма. […] Никакой разницы нет, любезный читатель”.

Ирина Сандомирская в своей статье о блокадной социологии Гинзбург предлагает подробный анализ безжалостной формулы из ”Записок блокадного человека” -- идеи ”хорошо организованного голода”. Безусловно, блокадное существование навязывало свои законы и иерархии. Оксюморонное сочетание голода, смерти, ужаса и организации, которое Сандомирская прочитывает через идеи Мишеля Фуко о власти как биологическом регулировании, приводило к перестройке самых, казалось бы, первичных, незыблемых слоев сознания. Стремясь приспособиться к новым законам выживания, определяемым безликими властными системами, блокадный субъект проявлял удивительную гибкость и сопротивляемость -- как бы ни учащались бомбежки, ни уменьшались нормы выдачи хлеба и так далее, блокадник искал способы не допускать полной интериоризации этих правил и “норм” быта (наиболее очевидным примером борьбы за личное вечернее время был массовый отказ спускаться в бомбоубежище). ”Замкнутое” время блокады, структурируемое массой внешних факторов, часто напрямую враждебных для блокадника (будь то практически невидимый в городе враг или, скажем, недремлющее око городских властей, заставляющих истощенных горожан уже в феврале-марте заниматься городским благоустройством, -- причем за неявку на эти ”субботники” полагался арест), было временем объективным, если пользоваться дихотомией, предложенной Анри Бергсоном, на чьей философии восприятия времени росла в свое время интеллигенция блокадного города. Внутреннее же, субъективное, время, не связанное непосредственно с ощущением политического пленения, создавало иные задачи и претерпевало иные изменения».

 

Полностью статья Полины Барсковой «Настоящее настоящее: о восприятии времени в блокадном Ленинграде» – в 76 номере «Неприкосновенного Запаса», который вот-вот выйдет из печати.

 

* * *

 

От трагического, которое смогло стать источником для прекрасного – к просто прекрасному, безо всякого трагизма. Некий японец, живущий в Осаке, читает (и покупает) много книг об исламе. Книг оказалось так много, что они стали вытеснять хозяина из его жилища. Чтобы не оказаться бомжем, наш герой заказал в архитектурной студии Кадзуо Морита новый дом, состоящий из книжных полок. И вот что получилось.

 

И в завершение истории о домах. На этот раз, речь пойдет не о личном доме, а об общем, об отеле. Причем, «отель» – не только назначение здания, это и название самого отеля. Отель L’Hotel в Париже, 13 Rue des Beaux-Arts. Здесь 30 ноября 1900 года, когда заведение это еще носило реваншистское название «Эльзас», в номере 16 умер Оскар Уайльд. Тогда отель был явно не из респектабельных и дорогих; известно, как досаждали измученному эстету отвратительные обои шестнадцатого номера. Прошло восемьдесят с лишним лет, Эльзас был возвращен Франции, отель переименовали, окрестности улицы Изящных искусств стали буржуазными до отвращения, и вот сюда прибывает новый постоялец, восьмидесятилетний слепой старик в сопровождении очаровательной молодой спутницы. Это были Хорхе Луис Борхес с Марией Кодамой – и, как мы понимаем, выбор отеля «Отель» не случаен. Борхес (справедливо) обожал Уайльда, писал о нем и даже переводил – как же не остановиться там, где умер автор «Души человека при социализме»? Фотографическая история этого удивительного парижского строения – на сайте feuilleton.

Остается накопить денег, доехать до Парижа, разориться на одну ночь в 16 номере отеля «Отель» и составить тщательное, подробное описание рисунка и состояния тамошних обоев. Получится нечто вроде «Путешествия вокруг комнаты» Ксавье де Местра.